Пушкин в Москве — страница 6 из 6


Пушкин читал неровно, но постепенно, фраза за фразой, крепли, обретали интонацию

и образ персонажи трагедии. И сам он менялся, воодушевляясь слушающими и

приобретая красоту, вовсе не свойственную его африканскому лицу. Одухотворённость

творца светилась в его серых, «стеклянных», как называла одна из современниц, глазах.


Мощно и властно произносил он слова Бориса перед боярами. Казалось — сам

Годунов сошёл со страниц рукописи, чтобы оживить написанное.


Пушкин читал:


— Ты, отче патриарх, вы все, бояре,

Обнажена душа моя пред вами:

Вы видели, что я приемлю власть

Великую со страхом и смиреньем.

Сколь тяжела обязанность моя!

Наследую могущим Иоаннам —

Наследую и ангелу-царю!..

О праведник! о мой отец державный!

Воззри с небес на слёзы верных слуг

И ниспошли тому, кого любил ты,

Кого ты здесь столь дивно возвеличил:

Священное на власть благоволенье,

Да правлю я во славе свой народ,

Да буду благ и праведен, как ты.

От вас я жду содействия, бояре.

Служите мне, как вы ему служили,

Когда труды я ваши разделял,

Не избранный ещё народной волей...


От «Годунова» Пушкин перешёл к «Моцарту и Сальери». Слушали с замиранием, шумно дыша на самых драматических местах.


Наконец поэт устал, присел в мягкое кресло, бросив веером на стол пачку рукописей.

Тут же их подхватили любопытные пальцы восхищённых слушателей.


Дмитрий задержался на отрывке из «Фауста», и, перечитав раза два, благоговейно

положил листы перед Пушкиным.


— Нам, россиянам, нужен новый журнал, содержательный и весьма! — сказал

Пушкин, говоря со всей силой убеждения. — Литературный журнал. Альманах не надо

издавать.


XV.


Разговоры и пересуды о неожиданном возвращении Пушкина из ссылки велись теперь

почти во всех петербургских гостинных и салонах.


Сошедшись в разговоре, славянофил Алексей Степанович Хомяков и поэт Пётр

Андреевич Вяземский также не преминули свести беседу на эту же тему.


Вяземский был по-необычному возбуждён, — самые седые волосы на его голове, торчавшие в разные стороны, напоминали собою упрямую и бушующую толпу на

площади. Он был возмущён до крайности:


— Пушкин... наш Пушкин — хвалу царю! Что он, забыл о декабристах? Поэт?


У Хомякова также глубокое волнение его выражалось совсем по-иному. В нём

хмурилось всё, начиная с широкого лба, крутого затылка, могучих медвежьих плечей. Он

как бы втягивался в напоминавшую лесную берлогу свою широкую вытянутую спину.

Голос его, и без того довольно глухой, переходил в настоящее ворчанье.


— Поэт не может лгать! Он понимает больше нас с вами, он объемлет

проницательным взором подлинную связь вещей и противоречия вяжет в единый узел.


Вяземский зло огрызнулся:


— Если поэт не может лгать, то в прозе вы можете плести всё, что вам вздумается...


Что же именно?


— А великую ерунду, Алексей Степанович, вот что!


Наступила краткая тишина, подобная той, как бывает меж двумя раскатами грома. Но

Хомяков был человеком особенным, внутреннего поведения которого порою нельзя было

угадать. Но этот «перелом погоды» не прошёл незамеченным. Вера Фёдоровна, оставив

своё вышивание, поглядела в сторону спорщиков и удивилась, как если бы увидела вместо

тучи кусочек синего неба: это был взгляд Алексея Степановича. Да и спина его как бы

выпрямилась, и весь он помолодел.


— Вот что! — сказал Хомяков. — Мы глядим с тобой на одно, а видим разное. Когда

это бывает? Когда предмет обширен и многообразен, когда человек отмечен божьим

перстом.


Вяземский хотел, было, криво улыбнуться, но остановился на полуулыбке.


— Ты не сердись, — ещё мягче сказал Хомяков, — но я думаю так, потому что

занимаюсь всемирной историей.


Голос Хомякова снова стал важным, как если бы он вступил на университетскую

кафедру. Это уже было менее интересно. Но весь разговор между мужем и Хомяковым

Вера Фёдоровна запомнила от начала и до конца. Она нашла случай передать его после

Пушкину. Он слушал её, против обыкновения, очень серьёзно и, сказав всего несколько

общих фраз, склонился к руке её и вышел, ничего не сказав о причине ухода.


А причина была — его томили стихи: «Нет, я не льстец...»


Спорить с друзьями и говорить им правду — для этого требовалось едва ли не

большее мужество, чем для стихов, направленных против царя.


А Хомяков в эту ночь долго не мог заснуть. Книги со стен дышали сжатым дыханием, пламя от лампадки скакало по потолку, как отдалённая зарница битв и сражений на

страницах всемирной истории. Но вот он освободил руку из-под простыни и провёл ей по

голове, согретой подушкою. Ни бумаги, ни карандаша рядом не было, и он просто вслух

прошептал:


Отмечен богом меж людей —

Единый, многоликий —

Великий в сложности своей.

И в простоте великий!


Это было сказано очень по-старомодному, но это было то, что он сейчас подумал о

Пушкине. Это была правда о нём.


А утром, проснувшись, Алексей Степанович Хомяков об этом своём поэтическом

облачке совершенно забыл.


XVI.


Встреча с царём, освобождение из михайловской ссылки, суета коронации, весёлые

свидания с друзьями, вызов на дуэль Толстого-Американца, чтения своего «Бориса», знакомство с Мицкевичем, милые вечера у Ушаковых и, наконец, страстное увлечение

Софьею Пушкиной, однофамилицей и отдалённой «кузиною», — всё это кружило поэта, как в водовороте. После двух лет, проведённых в тихом Михайловском, где он работал и

сосредоточенно размышлял, душевное состояние его было теперь одновременно

приятным и утомительным. Осень стояла — время труда, но какая же работа в Москве?


Среди всеобщего шума Пушкин всё более задумывался. Он был прощён, но оставался

душою на стороне декабристов. И царю сказал, что вышел бы с ними на площадь. Потому

будущее не сулило спокойных трудов. А между тем тянуло к работе. «Онегин» был ещё

далёк от завершения. «Помни, мамушка: свечей мне нужны не фунты, а пуды!» — он

вспоминал это и улыбался. И — нянин ответ: «Знаю, знаю, голубчик, какой ты у меня

неуёмный!»


Однако так скоро, как думал, выехать не удавалось. Может быть, и удалось бы, если бы

не... Софи Пушкина! Осень, а всё это было подобно летней грозе. Видел раз в ложе, в

театре, и другой раз на балу, а в третий — посватался! Софи была хороша и была

бесприданница. Пушкин страстно хотел, чтобы его предложение было принято, и ужасно

боялся, что не составит ей счастья...


В деревню — одуматься, во всём разобраться, сообразить! В деревню — работать!


XVII.


У Сухаревой башни съехались два извозчика. Один окликнул другого:


— Слышь, новость знаешь?


— Каку таку новость? — встрепенулся другой.


— Пушкина-поета царь простил, я щас его до дому вёз.


— Да как же ето?


— А так! Пушкин-то сочинил каки-то то стихи супротив провительства, а государь-то, Николашка, в крепость его велел упрятать. И велел ему там писать стихи. Ну, Пушкин и

написал ему: «Поймали птичку голосисту». Царь-то и простил его за стихи.


— Чудно'!


— То-то, что чудно'! Пушкин, он покажет себя ишо! Всю дорогу с им разговаривали.


— Вестимо, покажет.


Слух этот гулял по Руси около года, попутно рождая и другие домыслы. И чем

невозможней они казались, тем охотнее в них верили.


© Copyright: Юрий Агеев

Свидетельство о публикации №215112602323