Пушкин в русской философской критике — страница 32 из 72

Сто лет прошло с тех пор, как ушел в иной мир наш великий поэт. Сто лет Россия жила, боролась, творила и страдала без него, но после него, им постигнутая, им воспетая, им озаренная и окрыленная. Чем дальше мы отходим от него, тем величавее, тем таинственнее, тем чудеснее рисуется перед нами его образ, его творческое обличье – подобно великой горе, не умаляющейся, но возносящейся к небу по мере удаления от нее. Все ближе, все глубже, все существеннее видим мы его дух. Отпадают все временные, условные, чисто человеческие мерила; все меньше смущает нас то, что мешало некоторым современникам его видеть его пророческое призвание, постигать священную силу его вдохновения, верить в его боговдохновленность. Мы уже знаем, что на этом «алтаре» действительно горел священный огонь; что этот поэт действительно был рожден «для звуков сладких и молитв»; что к этому пророку действительно «взывал Божий глас». И разумеем мы все это не в смысле поэтических или языческих аллегорий, а в порядке истинной благодати, нашего, нашею верою зримого и веруемого Господа.

Мы говорим не о церковной святости нашего великого поэта, а о его пророческой силе, о божественной окрыленности его творчества и о провиденциальном значении его для русского народа. Прав был Достоевский, называя его «великим и непонятным еще предвозвестителем». И ныне пришло время осмыслить этот великий дар Божий, данный России в лице Пушкина, и постигнуть духом предвозвещенное им.

И вот первое, что мы должны сказать и утвердить о нем, это его русскость, его насыщенность Россией. Пушкин был живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и его больных, чающих исцеления узлов. Он был русским не потому, что отличался «всемирной отзывчивостью» и способностью «почти совершенного перевоплощения в чужую национальность»; он был русским не потому, что «русскость» сводится ко «всечеловечности», «всеединению» и «всепримирению», как полагал Достоевский. Нет, русской душе открыты не только души других народов, но и еще все то, что открыто и другим народам: и сверхчеловеческий мир божественных обстояний, и еще нечеловеческий мир природных тайн, и человеческий мир родного народа. И русский народ призван в своей духовной жизни не к вечному перевоплощению в чужую национальность, не к примирению чужих противоречий, не к целению европейской тоски и пустоты, а к самостоятельному созерцанию и положительному творчеству.

Русский человек, русский народ, русский гений имеют сказать в истории мировой культуры свое самобытное слово, не подражательное и не заимствованное. Настоящий русский есть прежде всего русский в смысле содержательной, качественной, субстанциональной русскости, и лишь в эту меру и после этого он может стать и быть братом других народов. И никогда наши великие сами не ходили и нас не водили побираться под европейскими окнами, выпрашивая себе на духовную бедность крохи со стола богатых.

Утверждая русскость Пушкина, я имею в виду не гениальную обращенность его к другим народам, а чудеснейшее, целостное и победное цветение содержательной и субстанциональной русскости в нем.

Россия стояла на великом историческом распутьи, загроможденная нерешенными задачами и ни к чему внутренне не готовая, когда ей был послан прозорливый и свершающий гений Пушкина для того, чтобы оформить, прекрасно оформить душу русского человека, а вместе с тем и Россию. Русский мир в его целом и великом измерении (макрокосм) должен был найти себе в лице Пушкина некий гениальный микрокосм, которому надлежало все принять: все величие, все силы и богатства русской души, ее дары и ее таланты, и в то же время – все ее соблазны и опасности, всю необузданность ее темперамента, все исторически возникшие недостатки и заблуждения; и все это пережечь, перекалить, переплавить в огне гениального вдохновения и показать русскому человеку, к чему он призван, какие глубины и высоты зовут его, какою духовною мудростью и художественною красотою он повинен Господу Богу, себе и другим народам…

Вся жизнь Пушкина раскрывается перед нами как постановка и разрешение основных проблем всероссийского бытия и всероссийской судьбы. Он всю жизнь неутомимо искал и учился. Именно поэтому он призван был учить и вести. И то, что он находил, он находил не в виде отвлеченных теорий, а своим собственным бытием: он сам был и становился тем, чем он «учил» быть; он учил, не уча и не желая учить, а становясь и воплощая. И то, что его вело, было вдохновение, вызывавшееся в нем всяким божественным явлением на его пути, и любовь к России – страстное и радостное углубление в русскую стихию, в русскую душу, в русское прошлое, в русскую простонародную, сразу наивную, откровенную и детскую жизнь.

Его звание состояло в том, чтобы духовно наполнять и оформить простор русской души, ту душевную свободу, которая дана нам от Бога, от славянства и от нашей природы, – наполнить ее по-русски увиденными духовными содержаниями, заселить ее священными обстояниями нашей русской души, нашей русской судьбы и истории. Его звание состояло в том, чтобы пророчески указать русскому народу его духовную цель: жить во всем самобытном многогласии своем, с глубочайшей цельностью и искренностью, божественными содержаниями, в совершенной форме.

Кто, кроме Пушкина, мог поднять и разрешить такое задание?

И чем, если не боговдохновением, возможно разрешить его?

А Пушкин принял это задание, разрешил его и совершил.

«Моцарт и Сальери» Пушкина (Гений и злодейство)

Я хотел бы сосредоточить сегодня ваше внимание на небольшой по объему, но замечательной по художественному совершенству и по глубокой идее трагедии Пушкина «Моцарт и Сальери». Она была написана Пушкиным в 1830 году, в эпоху полного расцвета духовных сил, когда ему был 31 год.

Его творческим временем года была осень. Он уехал тогда в свое нижегородское имение Болдино, где его застала эпидемия холеры с ее тревогами и карантинами. Там он пробыл с начала сентября до начала декабря, тревожась о своей невесте, браня эпидемию и порываясь в Москву. 9 декабря, вернувшись в Москву, он пишет Плетневу в Петербург: «Скажу тебе за тайну, что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: 2 последние главы Онегина, 8 и 9, совсем готовые в печать. Повесть, писанную октавами (стихов 400), несколько маленьких трагедий, именно: Скупой рыцарь, Моцарт и Сальери, Пир во время чумы и Дон Жуан. Сверх того написал около 30 мелких стихотворений».

В той трагедии, о которой сегодня будет речь, Пушкин со свойственной ему глубиной и ясностью взгляда ставит сразу целый ряд художественных, нравственных и религиозных проблем и, разрешив их точно, безошибочно и глубокомысленно, не выговаривает своего решения открыто, а представляет своим героям раскрыть эти проблемы самым характером, жизнью и поступками; биться над их разрешением, страдать и гибнуть, догадываясь об истине. Эту истину, которую пришлось выстрадать и в познании которой пришлось через 6–7 лет погибнуть и самому Пушкину, – эту истину Пушкин прикровенно показывает своим читателям в трагедии «Моцарт и Сальери», предоставляя самим читателям увидеть, понять, ужаснуться и просветлеть духовным лицом. Пушкин не учит. Его искусство не тенденциозно и не дидактично. Он, как истинный художник, показывает читателю художественный предмет и духовное обстояние – и, раскрыв, оставляет их (читателя и предмет) наедине: смотри сам, постигай и очищайся!

Но для того, чтобы все это было ясно и понятно, я прочту вам сейчас всю трагедию целиком. Я не буду читать ее так, как она шла бы на сцене, т. е. полным сценическим перевоплощением, но лишь в полчтения, так, как читает чтец без костюма и обстановки на эстраде.

При этом я вижу двух действующих лиц в таком облике:

Моцарт – среднего роста, стройный, моложавый, ему всего 36 лет, с красивым светящимся лицом, ясными лучезарными глазами, в естественных, несколько пушкинских кудрях и с звенящим теноровым голосом; в общем, сама простота, сама непосредственность, сама искренность и доброта, детски наивная доброта, которою он славился в жизни; но немного надломленный скрытою болезнью и темными предчувствиями.

Сальери – старше Моцарта всего на 6 лет, но выглядит весьма пожилым, в иные моменты почти стариком; он ниже среднего роста, широкий в плечах, сутулый, и длинные невьющиеся волосы падают редкими прядями на плечи (так его пел и Шаляпин в опере Римского-Корсакова); Сальери ходит и говорит так, как если бы на плечах его лежала незримая тяжесть. Глухой, низкий голос. У него умный лоб со злыми морщинами; густые брови, маленькие, но остро сверкающие глаза, упрямый, несколько хищный нос, ввалившиеся щеки, недобрый рот с сухими бледными губами, клочковатая бородка, почти нет усов, длинные руки с длинными пальцами. Жест скупой, но выразительный.

Дело происходит, по-видимому, в Вене в 1791 году, т. е. в самый разгар французской революции и парижского террора. Воздух Европы насыщен кровью и местью.

Теперь обратимся к тексту Пушкина. (…)

Переходя к разбору этой трагедии, установим прежде всего, что исторически существовавший Сальери, по-видимому, не отравил исторически жившего Моцарта. Однако биографы и исследователи признают, что живой Сальери, сам серьезный музыкант, теоретик и композитор третьего ранга, учитель Бетховена и Листа, действительно завидовал Моцарту, ненавидел его и даже пытался подослать к нему отравителя. Это не удалось, Моцарт умер в действительности своей смертью, от болезни печени.

У Пушкина в бумагах нашлось такое замечание – привожу его целиком. «В первое представление Дон-Жуана, в то время, когда весь театр безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист; все обратились с изумлением и негодованием – и знаменитый Сальери вышел из залы в бешенстве, снедаемый завистью. Сальери умер лет 8 тому назад (1825). Некоторые немецкие журналы говорили, что на одре смерти признался он, будто бы, в ужасном преступлении, в отравлении великого Моцарта. Завистник, который мог освистать ДонЖуана, мог отравить его творца».