Федор Степун
А. С. Пушкин
К 150-летию со дня рождения
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
В этом всем нам со школьной скамьи известном стихотворении выражена глубочайшая мысль. Редко кто из поэтов отдавал себе с такою ясностью отчет в том, что вдохновение не есть подъем человеческих сил, а благодатное нисхождение на душу некоего божеского веления, что вдохновение есть посвящение.
Хотя мы все знаем, что знаменитое стихотворение «Пророк» навеяно Пушкину Библией и отчасти Кораном, мы все же чувствуем, что в нем описано и посвящение Пушкина в поэты.
С таким ощущением природы художественного творчества связано все подлинно великое, что нам оставил Пушкин, и в еще большей степени то, что он унес с собою.
Но как ни умен был Пушкин, он все же не был философом, и уж никак не религиозным философом. Его связь с христианством и православием была не столь связью философской мысли, сколько связью исторической памяти. Лишь этою биологически-мистическою памятью объяснимы его дар пересказа народных сказок и переложения молитв, дар перевоплощения в древних русских людей и дар раскрытия древних корней в современных ему людях. Заметим еще, что все созданные Пушкиным люди – самые обыкновенные существа, как бы ежедневный обиход жизни. У него нет совершенно исключительных, своею оригинальностью ото всех обособленных сверхразмерных людей и героев. Люди его художественного мира – почти все типы, превращенные в конкретные личности лишь силою его гения. Хотя сам Пушкин и знал «упоение в бою и мрачной бездны на краю»[476], он не наделял этим знанием своих героев. Созданные им русские люди – все люди меры и грани, люди духовного и бытового благообразия: ничего безграничного, безóбразного и безобрáзного у него нет. В самой природе пушкинского гения была такая благодать смирения и немудрствующей мудрости. Мир – и как природный космос, и как человеческая история – был обращен к нему своею положительною стороною. Оттого Пушкин никогда не искажал людских обликов, наподобие Гоголя, никогда не громил, как Толстой, культуры и никогда не пытался вместе с Карамазовым-Достоевским почтительно вернуть Господу Богу входной билет в его мир.
«Провалились все середины, нету больше никаких середин!» Этою строкою своего акафиста черту Владимир Маяковский проницательно указал на природу всякой, и в особенности большевицкой, революции. И действительно, что иное представляет собою революция, как не распад духовной целостности народной души и жизни, нарушение гармонии, победу крайностей и исступлений, т. е. всего того, что было глубоко чуждо творчеству Пушкина. Из этого вытекает, что создание пореволюционной русской жизни должно быть поставлено под знак его светлого имени.
В данной статье я стремился дать лишь образ призванного к служению Пушкина-поэта. Пушкин-человек, мятежный, страстный и в своем одиночестве глубоко несчастный, остался у меня в тени. Оправданием мне служит то, что, хотя религиозная природа пушкинского гения лишь медленно овладевала его душою, он, по свидетельству Жуковского, умер подлинным христианином. На смертном одре природа его гения, насколько нам дано судить, стала и его человеческою природой.
Верховная, религиозная идея России есть, по мнению славянофилов, Владимира Соловьева и целого ряда их последователей, – идея положительного всеединства. Пушкин как поэт был живым воплощением этой идеи, что впервые высказал в своей знаменитой Пушкинской речи Ф. М. Достоевский. Положительное всеединство есть такое единство, в котором непримиримые крайности не борются друг с другом, а благообразно примиряются в превышающей их сердцевине мира. Поэтический гений Пушкина есть прежде всего гений русского благообразия, гений примирения противоречий. Эта тема пронизывает все его творчество – от его трагических вершин до его лирических вздохов.
Мне грустно и легко,
Печаль моя светла…
Поэт духовно-мистического средоточия мира, Пушкин был единственным среди русских художников слова гением меры, формы и строя, гением безусловной подлинности и той духовной трезвости, трезвенности, которая составляет отличие православного благочестия. Можно спорить о православности религиозного сознания Пушкина, которому бессмертные души виделись в античном образе теней, но нельзя сомневаться в православной сущности его эстетического канона. Тут все строго и истинно, все подлинно духовно. Никаких излишних душевностей и эмоциональных влажностей. Не только прозрачно-логическая проза Пушкина, но и его стихотворный стиль лишен всяких пышных сравнений («живей без них рассказ простой»). Что бы ни писал Пушкин, он всегда избегал красивостей и украшений, риторики и декламации. Высшим критерием художественного совершенства является для него «прелесть нагой простоты».
С легкой руки нашей социологической критики (Чернышевский и Белинский) Пушкина многие все еще продолжают считать за гениальную певчую птицу. Это, конечно, неверно. Будь Пушкин всего только певцом розы и соловья, он не мог бы жалеть о том, что в России отсутствует «метафизический язык» и требовать от прозы «мыслей и мыслей». Но дело, конечно, не в требовании мыслей, а в их наличии в сочинениях поэта. В изумительных эпитетах лучших стихотворений Пушкина больше глубокой мысли, чем в целых томах иных философствующих беллетристов. Недаром первый цензор поэта, Николай I, считал Пушкина умнейшим человеком. В правильности этого суждения легко убедиться, изучая дневники, записки, статьи и письма поэта.
Человек исключительно целостного духа, Пушкин мыслил в том же стиле, что и пел. Как в его лирических стихах, так и в его философских размышлениях нет никаких крайностей и произвольностей. Пушкин думал, но не выдумывал. В его рассуждениях нельзя найти и следа отвлеченной беспредметности. Такая установка сознания на подлинную духовную реальность спасла его историософию как от реакционно-романтической утопии славянофилов, чаявших спасения мира в московском царстве, так и от революционно-просвещенской утопии западников, убежденных в том, что спасение России придет с Запада.
Не славянофил и не западник, Пушкин в этом только еще начинавшемся споре всегда оставался при особом мнении. Как на пример самостоятельности его взглядов можно указать на его отношение к Петру I, который ему представлялся не насильником над своим народом, а столь же органическим завершителем московского царства, как и правомочным создателем империи, – не распадом, а единством России.
Такое, я сказал бы, консервативное осмысливание революционного дела Петра объясняется пушкинским пониманием свободы. Друг декабристов, Пушкин был, конечно, за свободу. Славя ее, он признавал ее народолюбивый характер и ощущал себя заступником народа.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Но содружная добру свобода Пушкина была в нем всегда крепко связана с прошлым, с преданием и заветами отцов. Свобода, «самостоянье человека», основывается Пушкиным в его известном наброске на любви «к родному пепелищу и к отеческим гробам»… Для Пушкина свобода – не революция, а традиция. Человек глубоко консервативного сознания, Пушкин был всегда одинаково далек как от революции, так и от реакции, ибо он был не за разрушение прошлого во имя будущего, а за его преобразование и сохранение в грядущем. Таким царем-преобразователем и был для него Петр.
Духовный облик Пушкина[477]
Образованные люди Западной Европы – говорю прежде всего о Германии – много знают о Пушкине: они знают, что Россия считает его своим величайшим поэтом, что Достоевский в своей знаменитой речи, произнесенной им по случаю открытия памятника поэта, определил его, при восторженном сочувствии всех собравшихся, как наиболее совершенное воплощение России, знают они и то, что историки литературы, отнюдь не умаляя его гения, связывают его имя с именами таких великих людей, как Байрон, Гёте и Шекспир. Но, зная все это и еще многое другое, европейцы Пушкина все же, по существу, не знают. Главная причина этого незнания заключается в том, что подлинным героем пушкинского творчества является им самим созданный и, в сущности, непереводимый язык. Это относится, конечно, не столько к его повестям, сколько к стихам, поэмам и главным образом к «Онегину». Можно сказать, что переводимость Пушкина кончается там, где Пушкин только еще начинается.
Но есть и другая причина, мешающая иностранцам почувствовать и оценить Пушкина как национального русского поэта, как наиболее совершенное воплощение России. Разговаривая с иностранцами, прежде всего с немцами, знающими русский язык и читавшими Пушкина, я часто встречался с мнением, что он, конечно, величайший поэт, но что в нем мало типично русского. Это глубоко неверное и русскому человеку непостижимое суждение объясняется тем, что в Германии за подлинную Россию считают прежде всего Россию Толстого и Достоевского. Что все творчество Толстого дышит Россией, конечно, верно, но верно и то, что есть в России и не толстовская Россия. Что же касается Достоевского, то нельзя не видеть, что бытовой России у него мало и что его люди отнюдь не портреты живых русских людей. Его творчество живет, мучается и светится не реальным бытом, а духовным бытием.
Конечно, в Пушкине нет того, что своею религиозной и философской особенностью и сложностью пленяет Европу в творчестве Толстого и Достоевского. Но видеть недостаточную русскость в том, что Пушкин, созерцая мир, не превращает свое созерцание в философское миросозерцание, отнюдь нельзя. Он очень по-русски думает глазами, и потому его емкие мысли никогда не превращаются в узкие точки зрения. Его тво