лолетства, но в эту ночь он словно бы не узнавал неба. Оно было огромным, холодным и слепым, затопленным белым лунным светом. На земле красные пятна жаровен причудливо освещали лица мужчин. Быть может, это страх так изменил все вокруг, иссушил лица и руки мужчин, оставив от них кожу да кости, черной тенью залег в пустых глазницах; это ночь заморозила свет людских глаз и вырыла бездонный провал в небесных глубинах.
Мужчины, стоявшие подле Ма аль-Айнина, наконец умолкли, каждый в свой черед. Hyp слышал об этих людях от отца. То были вожди грозных кланов, легендарные воины племен маакиль, ариб, улад-яхья, улад-делим, аросиин, ишергигин, воины племени регибат, чьи лица скрывались под черными покрывалами, и те, кто говорил на языке шлехов, ида-у-беляль, ида-у-мерибат, аит-ба-амран, но явились сюда и никому не известные люди, пришедшие от самых границ Мавритании, из Томбукту, те, что не захотели сесть у жаровен, а остались стоять у входа на площадь, закутавшись в бурнусы, с видом одновременно боязливым и надменным, те, что не захотели говорить. Hyp переводил взгляд с одного на другого и чувствовал, как на всех лицах проступает зловещая опустошенность, словно вот-вот должен пробить их смертный час.
Ма аль-Айнин не видел их. Он ни на кого не смотрел — разве только один раз его взгляд на мгновение задержался на лице Нура, точно шейх удивился, увидев мальчика среди многолюдного собрания мужчин. С этого мгновения, мимолетного, как вспышка едва уловимого света, от которого сердце Нура забилось чаще и громче, мальчик стал ждать, чтобы старый шейх подал знак собравшимся перед ним воинам. Но старик оставался все так же недвижим, словно мысли его были далеко, а двое его сыновей, наклонившись к нему, что-то тихо ему говорили. Наконец шейх извлек из своего бурнуса четки черного дерева и медленно опустился на землю, склонив голову вперед. Он начал молиться, повторяя слова, придуманные им для него одного, и сыновья его опустились на землю рядом с ним. И тут, словно этим простым движением было сказано все, голоса умолкли, и на площади, залитой слишком ярким светом полной луны, воцарилось напряженное, ледяное молчание. Отдаленные, прежде едва уловимые звуки, доносившиеся из пустыни: шум ветра, треск рассохшихся камней на взгорьях, отрывистый лай диких собак — постепенно заполнили тишину. Не прощаясь, не говоря ни слова, бесшумно, один за другим мужчины вставали и покидали площадь. Они шли пыльной дорогой поодиночке, им не хотелось разговаривать. Отец тронул Нура за плечо, и мальчик тоже встал и пошел. Но прежде чем покинуть площадь, он обернулся, чтобы посмотреть на странную хрупкую фигуру старца, который теперь, совсем один в лунном свете, повторял нараспев молитву, раскачиваясь, словно всадник.
В последующие дни тревога в становье у ворот Смары все росла и росла. Почему — объяснить было невозможно, но все чувствовали ее, точно сердечную муку, точно угрозу. Днем жарко пекло солнце, его беспощадный свет играл на острых камнях и в руслах пересохших рек. Вдали сверкали скалистые отроги Хамады, над долиной Сегиет непрестанно рождались миражи. Каждый час прибывали всё новые толпы бежавших с юга кочевников, изнуренных усталостью и жаждой; на горизонте их силуэты сливались со сменявшими друг друга миражами. Путники медленно передвигали ноги в сандалиях из козьей кожи, неся на спине свой скудный скарб. Иногда за ними шли отощавшие от голода верблюды, охромевшие лошади, козы и овцы. Люди торопливо разбивали шатры на краю стана. Никто не подходил к ним, чтобы сказать слова приветствия или спросить, откуда они пришли. У некоторых на теле виднелись шрамы — следы сражений с христианскими воинами или разбойниками из пустыни; большинство были совершенно обессилены, истощены лихорадкой и желудочными болезнями. Иногда прибывали вдруг остатки какого-нибудь отряда, поредевшего, потерявшего предводителей и женщин; чернокожие мужчины, почти совсем нагие, в лохмотьях; их пустые глаза горели лихорадкой и безумием. Они жадно пили воду из фонтана у ворот Смары, а потом ложились на землю в тени городских стен, словно хотели забыться сном, но глаза их оставались широко открытыми.
С той ночи, когда собрался совет племен, Hyp больше не видел ни Ма аль-Айнина, ни его сыновей. Но он знал, что ропот, утихший в ту минуту, когда шейх начал молитву, на самом деле не прекратился. Только теперь ропот этот выражался не в словах. Отец, старший брат и мать Нура ничего не говорили, они отворачивались в сторону, точно не хотели, чтобы их о чем-нибудь спрашивали. Но тревога все росла, она чувствовалась в лагерном гуле, в нетерпеливых криках животных, в шуме шагов новых пришельцев с юга, в том, как резко мужчины бранили друг друга или детей. Тревога чувствовалась и в едком запахе, запахе пота, мочи, голода, в том терпком духе, который шел от земли и от тесного становья. Тревога росла из-за скудности пищи; несколько приперченных фиников, кислое молоко да ячменная каша — всё это съедали наспех на рассвете, когда солнце еще не появлялось над барханами. Тревога чувствовалась в грязной воде колодцев, которую взбаламутили люди и животные и которую уже не мог сдобрить зеленый чай. Давно кончились сахар и мед, финики стали твердыми как камни, а мясо — плоть верблюдов, павших от истощения, — было горьковатым и жестким. Тревога росла в пересохших глотках и кровоточащих пальцах, во время дневного зноя, когда головы и плечи мужчин наливались тяжестью, и в ночную стужу, когда у детей, завернутых в старые кошмы, зуб на зуб не попадал от холода.
Каждый день, проходя мимо палаток, Hyp слышал, как голосят женщины, оплакивая тех, кто умер ночью. С каждым днем лагерь все больше охватывали гнев и отчаяние, и сердце Нура щемило все сильнее. Он вспоминал взгляд шейха, устремленный вдаль, к невидимым в ночи холмам, а потом вдруг, в мгновение, мимолетное, как вспышка света, скользнувший лучом по Нуру и озаривший его душу.
Все они пришли издалека в Смару, словно то была конечная цель их пути. Словно теперь обещали осуществиться все их помыслы. А пришли они сюда потому, что земля уходила у них из-под ног, рушилась за их спиной и не было у них отныне пути назад. И вот они, сотни, тысячи людей, собрались здесь, на земле, которая не могла их принять, на безводной, безлесной, голодной земле. Взгляды их то и дело устремлялись к тому, что виднелось на горизонте, к неприступным горным вершинам на юге, к беспредельным пустыням на востоке, к пересохшим руслам рек долины Сегиет, к высоким нагорьям на севере. И еще взгляд их терялся в бездонном безоблачном небе, где пылало слепящее солнце. И тогда тревога становилась страхом, а страх — гневом, и Hyp чувствовал, как над становьем прокатывается какая-то неведомая волна; быть может, то был запах, поднимавшийся от палаток и со всех сторон подступавший к Смаре. Был тут еще дурман, хмель опустошения и голода, преображавший все формы и краски земные, изменявший цвет неба; от него на раскаленных солончаках возникали громадные озера с чистой, прозрачной водой, а небесная лазурь населялась стаями птиц и роем насекомых.
На заходе солнца Hyp садился у глинобитной стены и смотрел на площадь, туда, где в ту ночь появился Ма аль-Айнин, на то ничем не отмеченное место, где шейх опустился на землю для молитвы. Иногда вместе с Нуром приходили мужчины и стояли недвижимо у ворот, глядя на красную глинобитную стену с узкими окнами. Они ничего не говорили, только смотрели. А потом возвращались в свои шатры.
Наконец, после всех этих долгих дней, когда на земле и на небе царили гнев и страх, после долгих студеных ночей, когда люди, едва успев заснуть, просыпались вдруг без всякой причины с лихорадочно блестящими глазами, обливаясь холодным потом, после этого бесконечно долгого времени, понемногу уносившего стариков и детей, внезапно — никто толком не знал почему — все поняли: пришла пора сниматься с места.
Hyp почувствовал это еще до того, как об этом заговорила мать, до того, как старший брат сказал ему смеясь, точно все вдруг переменилось: «Завтра, а может, послезавтра, слышишь меня, мы тронемся в путь, мы пойдем на север, так объявил шейх Ма аль-Айнин, мы пойдем далеко-далеко!»
Быть может, новость эту принес ветер, а может, пыль, а может, Hyp почуял ее, глядя на утоптанную землю на площади Смары.
Новость с невиданной быстротой распространилась по всему становью, она музыкой звучала в воздухе. Голоса мужчин, крики детей, звон меди, ворчание верблюдов, топот и ржание лошадей — все это напоминало шум дождя, хлынувшего в долину и увлекающего за собой красные струи потоков. Мужчины и женщины бегали между палатками, лошади били землю копытами, стреноженные верблюды кусали свои путы — так велико было нетерпение. Невзирая на обжигающий зной, женщины разговаривали и перекрикивались, стоя у палаток. Никто не смог бы сказать, кто первым принес новость, но все повторяли пьянящие слова: «Мы тронемся в путь, мы тронемся в путь на север».
Глаза отца Нура сверкали каким-то лихорадочным восторгом:
— Мы скоро тронемся в путь, так сказал наш великий шейх, мы скоро тронемся в путь.
— Куда? — спросил Hyp.
— На север, через горы Дра, к Сусу, Тизниту. Там нас ждет вода и земля, ее хватит на всех, это сказал сын Ма аль-Айнина, Мауля Хиба, наш истинный повелитель, и Ахмед аш-Шамс это подтвердил.
Мужчины группами шли между палатками, направляясь к Смаре, водоворот подхватил и Нура. Красная пыль взвивалась из-под их ног, из-под копыт животных, облаком стояла над становьем. Уже слышались первые ружейные выстрелы, и едкий запах пороха вытеснял запах страха, царивший над лагерем до сих пор. Hyp шел вперед, ничего не видя, мужчины толкали его, прижимали к стенам шатров. Пыль сушила горло, разъедала глаза. Немилосердно жгло солнце, прорезая толщу пыли белыми сполохами. Некоторое время Hyp брел наугад, вытянув вперед руки. Потом рухнул на землю и вполз в какую-то палатку. В ее полумраке он пришел в себя. В глубине палатки, у самой стенки, завернувшись в синий бурнус, сидела старуха. Увидев Нура, она сначала приняла его за воришку и стала выкрикивать ругательства, бросая ему в лицо камни. Потом она подползла ближе и увидела на покрытых пылью щеках красные бороздки слез.