[3], ворчит на повара, сует мне миндальные вафли, пронзительно кричит на мою тетю.
Придорожная палатка моей бабушки быстро превратилась в курицу, несущую золотые яйца. Неожиданно дед и бабка весьма преуспели, сколотив небольшое состояние в твердой валюте – след, оставленный миллионом солдат, матросов и летчиков, проходивших через Бомбей.
Вместе с успехом пришли и специфические заботы богачей. Бападжи был известен своей скаредностью. Он всегда кричал на нас за малейшее прегрешение вроде того, что мы слишком щедро смазываем маслом решетку гриля. Он был отчасти помешан на деньгах. Поэтому, не доверяя своим соседям и родичам нашей семьи из Гуджарата, Бападжи начал прятать сбережения в жестянках из-под кофе и каждое воскресенье отправлялся в секретное место за городом, где и закапывал свои драгоценные барыши в землю.
Поворотным моментом в жизни моих деда и бабки стала осень 1942 года, когда британское правительство, которому не хватало денег на военные нужды, начало продавать с аукциона большие участки земли в Бомбее. В основном распродавалась территория Салсетте, крупного острова, на котором построен Бомбей, но неудобные длинные полосы земли и свободные участки Колабы также пошли с молотка. Выставили на торги и заброшенный пятачок, незаконно занятый моей семьей.
Бападжи был в душе крестьянином и, как все крестьяне, гораздо большее доверие испытывал к вложениям в землю, нежели к ассигнациям. Поэтому однажды он выкопал все припрятанные жестянки и, прихватив соседа, сведущего в грамоте, направился в «Стэндарт чартерд бэнк». С помощью банка Бападжи купил участок в четыре акра на Нипиан-Cи-роуд у подножия Малабарского холма, заплатив на торгах цену в тысячу шестнадцать английских фунтов десять шиллингов и восемь пенсов.
Тогда и только тогда бог послал деду и бабке детей. Мой отец, Аббас Хаджи, был принят повитухами в ночь знаменитого взрыва в Бомбейском порту[4]. В тот вечер в небе с грохотом разрывались огненные шары, стекла дрожали по всему городу, и именно в этот момент моя бабка испустила вопль, от которого кровь у всех застыла в жилах, и на свет появился папа, перекрывая своими криками и звуки взрывов, и стоны своей матери. Мы неизменно смеялись, когда бабушка рассказывала эту историю, потому что все, кто знал моего отца, сходились во мнении: для его появления на свет эти обстоятельства подходили более, чем какие бы то ни было другие. Тетя, родившаяся на два года позже, вступила в этот мир в обстановке гораздо более мирной.
Пришло время Независимости и Разделения. Как именно нашей семье удалось пережить то злополучное время – остается тайной. Ни на один из вопросов, которые мы задавали папе, он не дал прямого ответа.
– Ну, плохо было, – говаривал он, когда мы приставали к нему особенно настойчиво, – но мы справились. А теперь кончай допрос и поди принеси мне газету.
Что нам известно, так это то, что семья отца, как и многие другие, оказалась разорванной надвое. Большая часть наших родичей бежала в Пакистан, однако Бападжи остался в Мумбае и укрылся вместе с семьей в подвале склада своего делового партнера-индуса. Бабушка однажды рассказала мне, что им приходилось спать днем, потому что ночью их будили крики жертв резни, разворачивавшейся прямо у дверей склада.
Короче говоря, отец вырос совсем не в той Индии, которая была известна деду. Дед был неграмотен; отец ходил в местную школу – как следует признать, не очень прилежно, однако ему все равно удалось в итоге поступить на факультет ресторанного обслуживания в Политехническом институте Ахмадабада.
Образование, разумеется, сделало невозможным следование прежним родоплеменным традициям. В Ахмадабаде папа повстречал Тахиру, светлокожую девушку, учившуюся на бухгалтера, которой суждено было стать моей матерью. Папа рассказывал, что влюбился сначала в ее запах. Он сидел в библиотеке, склонившись над книгой, и вдруг уловил опьяняющий аромат чапати и розовой воды.
То, говорил он, была моя мать.
Одно из самых ранних моих воспоминаний – как мы с отцом стоим на дороге Махатмы Ганди и смотрим на модный ресторан «Хайдарабад», а он крепко стискивает мою руку. Баснословно богатое бомбейское семейство Банаджи в окружении друзей выгружается из припарковавшегося «мерседеса» с личным шофером. Женщины взвизгивают, обмениваются поцелуями и обсуждают, кто из них похудел, а кто потолстел. Швейцар-сикх распахивает перед ними стеклянные двери ресторана.
Ресторан «Хайдарабад» и его владелец, что-то вроде индийского Дугласа Фэрбенкса-младшего, по имени Удай Джоши, часто упоминались на страницах светской хроники индийской «Таймс», и каждое упоминание о Джоши заставляло моего отца чертыхаться и шуршать газетой. Хотя ресторан нашей семьи относился совсем к иной весовой категории, нежели «Хайдарабад» (мы подавали вкусную еду по умеренным ценам), папа считал Удая Джоши своим соперником. И вот прямо перед нами целая толпа представителей высшего света входила в знаменитый ресторан для отправления менди – предсвадебного ритуала, в ходе которого невеста и ее подруги сидели на подушках, пока их руки, ладони и ступни покрывали причудливым узором с помощью хны. Все это означало изысканные блюда, веселую музыку, пикантные сплетни. И, что совершенно точно, это означало дополнительную рекламу для Джоши.
– Глянь, – сказал вдруг папа, – Гопан Калам.
Папа закусил ус. Его огромная потная рука вцепилась в мою руку. Никогда не забуду его лица. Это было, как если бы небеса внезапно разверзлись и перед нами оказался сам Аллах.
– Он миллионер, – прошептал папа. – Разбогател на нефтехимии и телекоммуникациях. Посмотри, что за изумруды на этой женщине. Ай-и-и! Как сливы!
И тут из стеклянных дверей появился Удай Джоши и как равный замешался в толпу элегантных персиковых сари и шелковых костюмов а-ля Неру. Четыре или пять фотографов-репортеров тут же стали просить его повернуться так и эдак. Джоши, как всем было известно, обожал все европейское, и вот он, в костюме от Кардена, стоял перед щелкающими фотоаппаратами, гордо задрав нос, а его коронки сверкали в свете вспышек.
Владелец знаменитого ресторана поразил мое детское воображение подобно легенде болливудского экрана. По моим воспоминаниям, шею Джоши обвивал роскошный желтый шелковый эскотский галстук, а его серебристые волосы были зачесаны назад в высокую прическу с валиком, надежно закрепленную несколькими баллонами лака. Никогда я не видел никого столь же элегантного.
– Только посмотри на него, – прошипел папа. – Посмотри на этого павлина!
Папа не мог более выносить вида Джоши ни одной минуты. Он резко развернулся и потащил меня в супермаркет «Сурьодхая», где шла распродажа десятигаллоновых бочек с растительным маслом. Мне было всего восемь лет, а потому пришлось бежать, чтобы поспеть за широкими шагами отца в развевающейся курте.
– Послушай, Гассан, – прорычал он, перекрикивая мчавшиеся мимо автомобили, – однажды настанет день, когда имя Хаджи будет известно всем, а этого павлина никто и не вспомнит. Погоди – и увидишь. Спроси тогда людей, спроси, кто был Удай Джоши. «Кто-кто? – переспросят тебя. – А Хаджи, Хаджи – весьма высокопоставленная, очень влиятельная семья».
Короче говоря, мой отец был человеком с большими амбициями. Он был толст, но высок для индийца, ростом в шесть футов, с пухлым лицом, вьющимися жесткими волосами и густыми напомаженными усами. Одевался он всегда, по старинному обычаю, в курту и штаны.
Но утонченным вы бы его не назвали. Папа ел, как и все мужчины-мусульмане, руками – точнее, правой рукой; левая всегда лежала у него на бедре. Но вместо того, чтобы приличествующим образом подносить еду к губам, папа опускал голову к миске и принимался засовывать в рот жирную баранину и рис так, как будто ему больше не дадут. Пот лил с него ведрами, когда он ел, и под мышками на его рубахе расплывались пятна размером с обеденную тарелку. Когда он наконец поднимал голову, глаза его были остекленевшими, как у пьяного, а подбородок и щеки лоснились от оранжевого жира.
Я любил отца, но даже я должен был признать, что зрелище он собой представлял пугающее. После обеда отец ковылял к лежанке, падал и в течение следующего получаса обмахивался и возвещал о своем удовлетворении во всеуслышанье, громко рыгая и громоподобно пуская ветры. Мать, происходившая из респектабельной делийской семьи государственных служащих, в отвращении закрывала глаза во время этого послеобеденного ритуала. И она постоянно упрекала его за то, как он ест.
– Аббас, – говорила она, – не спеши. Ты подавишься. Боже милосердный, все равно что с ослом есть!
Однако невозможно было не восхищаться обаянием отца и его решительностью, с которой он так упорно шел к своей цели. К тому времени, как я появился на свет, отец уже крепко держал в руках семейный ресторан, так как дед страдал от эмфиземы и в лучшие свои дни ограничивался тем, что, сидя во дворе в кресле с жесткой спинкой, надзирал за упаковкой обедов для доставки.
Палатку моей бабушки уже сменило серое строение из кирпича и бетона, огораживающее небольшой участок земли. Мы жили на третьем этаже главного здания, над рестораном, дед с бабкой, бездетные тетя и дядя поселились через дом от нас, а замыкала семейный анклав кубообразная двухэтажная деревянная хибара, в которой спал на полу Баппу, наш повар из Кералы, и другие слуги.
Сердцем и душой этого старого семейного предприятия был двор. У дальней стены стояли тележки для коробок с обедами и велосипеды с лотками, под сенью провисшего брезента располагались баки с супом из карповых голов, пачки банановых листьев и еще теплые пирожки самосы на вощеной бумаге. Огромные железные котлы с рисом, благоухающим лавровым листом и кардамоном, стояли у противоположной стены дворика, и вокруг них постоянно монотонно гудели мухи. На холщовом мешке у задней двери кухни обычно сидел слуга, тщательно выбирая темные зернышки из риса басмати. Женщина с намазанными жиром волосами, перегнувшись в талии, с сари, собранным между ног, мела дворик короткой метлой – туда-сюда, туда-сюда. По моим воспоминаниям, наш двор был всегда полон жизни, постоянно кто-то приходил и уходил, распугивая петухов и кур, чье нервное кудахтанье сопровождает все воспоминания моего детства.