Суровый приговор постиг, в частности, его поэтические опыты первых студенческих лет. В письме к отцу девятнадцатилетний Маркс дает им такую оценку: «Нападки на современность, неопределенные, бесформенные чувства, отсутствие естественности, сплошное сочинительство из головы, полная противоположность между тем, что есть, и тем, что должно быть, риторические размышления вместо поэтических мыслей, но, может быть, также некоторая теплота чувств и жажда смелого полета». Видимо, тут критическое чувство не обманывало Маркса.
Но даже тогда, когда, наконец, в некоторых стихах перед ним вдруг, «словно далекий дворец фей», блеснуло «царство подлинной поэзии», этот успех послужил Марксу лишь поводом для трезвой оценки своих поэтических способностей, «и все, что было создано мной, рассыпалось в прах».
Покинув «пляску муз и музыку сатиров», Маркс с тем большим рвением обращается к науке. Поэзия и раньше для него была лишь попутным занятием. Он откладывал незаконченную балладу или драму в стихах, чтобы углубиться в юриспруденцию и философию. Он читал «Лаокоон» Лессинга, «Историю искусств» Винкельмана, «Элегии» Овидия вперемежку с книгой Реймаруса «О художественных инстинктах животных», «Немецкой историей» Людена, «Риторикой» Аристотеля, произведениями Бэкона, Шеллинга, Канта, Гегеля. Он перевернул целую гору специальной юридической литературы. Поражаешься уже одному только объему прочитанного за год!
Но Маркс не просто читал. Он усвоил привычку, которой следовал всю жизнь, – делать обширные выписки из прочитанного и сопровождать их собственными размышлениями. Это очень помогало в творчестве – организовывало мысль и память.
Маркса отличало также то, что изучение новой области науки сейчас же превращалось для него в самостоятельное исследование этой области. Чтение литературы никогда не было пассивным, ученическим процессом, а лишь поводом, толчком, стимулом к собственной творческой работе мысли.
Знакомясь с философией и правом, он пытается провести «некоторую систему философии права через всю область права». Лишь в качестве введения к этой теме восемнадцатилетний Маркс пишет «злополучный опус, почти в триста листов».
Знакомясь с историей искусства и историей философии, он в течение того же учебного года пишет диалог почти в двадцать четыре листа, в «котором в известной степени соединились искусство и наука». Диалог имел название «Клеант, или Об исходном пункте и необходимом развитии философии». Жалко, что он не сохранился, потому что это, пожалуй, единственная работа тех лет, которая заслужила похвалу… самого Маркса. Все остальное постигла такая же убийственная критика, как и стихи.
В течение этого учебного года (1836/37) немало было проведено бессонных ночей, немало было пережито духовных мучительных битв. «Блуждания духа» обычно завершались отрицанием сделанного. Маркс становился на точку зрения того или иного авторитета в области философии и юриспруденции и пытался довести ее до логического конца. Но в итоге приходил к мысли о несостоятельности и данного авторитета, и его учения, и собственных исканий. Он опустошал святая святых одних богов, чтобы поместить туда новых. Он низвергал одних кумиров, чтобы возвести на пьедестал истины других. Он написал целые тома работ – поэтических, эстетических, философских – лишь, кажется, для того, чтобы сжечь их. За один год им было создано столько, сколько иные авторы не создают и за всю жизнь. Но то, что могло бы составить предмет самодовольной гордости филистера от науки, приносило юному Марксу муки неудовлетворенности.
Маркс обрушивает своды миров своей фантазии, едва успев их создать, и устремляется на поиски новых миров. В стихотворении «Искал», посвященном Женин, сам он пишет об этом так:
Я устремился в путь, порвав оковы.
– Куда ты? – Мир хочу найти я новый!
– Да разве мало красоты окрест?
Внизу шум волн, вверху сверканье звезд!
– Нет, должен из души моей подняться
Взыскуемый мной мир и с ней обняться, –
Чтоб океан его во мне кружил,
Чтоб свод его моим дыханьем жил.
И я пошел, и я вернулся снова,
Неся миры, рожденные от слова;
Уж заиграл над ними солнца свет,
Но гром ударил – и миров тех нет.
Вечная неудовлетворенность сделанным, бесконечное искание совершенства было его отличительной чертой и в зрелом возрасте. Его мысль, едва успев оформиться, тут же и немедленно обгоняла сделанное им же, обозревала написанное с еще не достигнутых высот, а за этим следовала новая высота. При этом его целью было не горделиво упиваться результатом своих трудов, а лишь достичь положительной высоты, с которой свет истины предстал бы перед ним в своем настоящем свете.
У Бальзака есть небольшой этюд под названием «Неведомый шедевр». Речь в нем идет о необычайно талантливом художнике, который пишет свою единственную, гениальную картину, хочет воплотить в ней все совершенство красок и выразить натуру так, чтобы превзойти ее. Он работает много лет с необычайным вдохновением, он неоднократно переделывает каждую деталь картины, добиваясь того, чтобы краски ожили, как скульптура в руках мифического скульптора Пигмалиона. Наконец ему кажется, что цель достигнута, но перед взором изумленных зрителей предстает лишь беспорядочное сочетание мазков. Избыток таланта погубил картину.
В феврале 1867 года, когда многолетняя изнурительная работа над первым томом «Капитала» подошла к концу, Маркс перечитывает этот этюд Бальзака и горячо рекомендует его Энгельсу как маленький шедевр, исполненный тонкой иронии. В нем Маркс, очевидно, увидел иронию собственных мучительных поисков совершенства в работе над «Капиталом», когда временами казалось, что никогда этот труд так и не будет закончен.
В отличие от героя Бальзака Маркс вышел победителем из этого поединка с самим собой, с безжалостной самокритикой, с внутренним требованием максимальной полноты охвата предмета и максимальной адекватности формы изложения. Его картина капиталистического общества оказалась подлинным шедевром, который останется в веках, и он имел полное право назвать свой «Капитал» художественным целым. Однако он заплатил за это ценой многих лет напряженнейшей деятельности. Вернее будет сказать – ценой всей жизни, так как вся его жизнь была подготовкой к созданию «Капитала».
Как всякий истинный творец, Маркс всегда был выше своих произведений. Богатство его духовного мира лишь частично и очень неполно отражалось в богатстве написанного, так что «лучшим» произведением оставалось несозданное. Отсюда постоянные муки неудовлетворенности.
Скепсис может быть признаком вялости и трусости мысли, пасующей перед сложностью тайн бытия и объявляющей их за семью печатями, подобно библейскому Екклесиасту, который исследовал и испытал мудростию «все, что делается под небом» и пришел к выводу, что «все – суета и томление духа!».
Но то же сомнение является необходимым оружием теоретического дерзания, когда мысль творит свой беспристрастный суд над потревоженными призраками прошлого, могущество которых отнюдь не призрачно.
Гегель писал об иронии шутовской, иронии трагической, наконец, иронии сомнения, выступающей «в качестве всестороннего искусства уничтожения», доводящей до солипсизма[3], когда, по выражению Дидро, сумасшедшее фортепьяно воображает себя единственно существующим на свете. Но ведь есть еще и, так сказать, «созидательная» ирония, которая служит закваской всякого творческого брожения, которая помогает рождению новой мысли, очищает ей дорогу, вселяет в нее уверенность.
Человечество, по крылатому афоризму Маркса, смеясь расстается со своим прошлым. Но так же смеясь человечество расстается и со своим теоретическим прошлым. В эпоху Возрождения ироническое отношение к авторитету религии и авторитету «Аристотеля с тонзурой» было предвестником революции в области мысли: естествознания и философии нового времени. Жизнерадостный, площадной смех Франсуа Рабле прозвучал прежде, чем сэр Френсис Бэкон стройными доводами развенчал «идолы» средневековой догматики и опрокинул их новыми идеями.
То, что верно для общества в целом, в данном случае верно и для отдельного человека, особенно для такого человека, каким был Маркс. Гений – это всегда носитель духа отрицания и иронии, ибо никто так остро не чувствует преходящее, мизерное и жалкое в великом, никто не умеет так тщательно очищать от них это великое, высвобождать его безжалостным резцом скульптора.
Желая проникнуть в истоки Марксовой иронии, мы неизбежно вынуждены обратиться к искусству.
Бальзак называет своего неистового ироника воплощением искусства со всеми его тайнами, порывами и мечтаниями. И это очень глубоко, так как искусство в принципе чуждо всякому догматизму, всякому застывшему представлению о жизни. Оно постигает действительность как процесс, как движение, как действие, а иначе оно не искусство. Даже в своем монументальном жанре оно протестует против «окаменелости» фактуры и стремится наделить ее пульсацией и дыханием жизни.
В отличие от теоретического освоения действительности, которое требует от исследователя точности и законченности определений, формулировок, теорем и тем самым создает – вольно или невольно – возможность для абсолютизации добытых результатов в «вечные», «незыблемые» и т.д. истины, – в искусстве (подлинном, конечно) нет и этого прибежища для омертвления наших представлений о мире.
Именно искусство прежде всего формирует такие способности человеческой личности, которые служат надежной гарантией против «склероза» мысли и в то же время являются «закваской» творческого брожения, неиссякаемым родником рождения новых идей. Это способность к целостному видению мира, чувство меры, гармонии и красоты, воображение, фантазия и интуиция, чувство юмора и вместе с ним, наконец (но не в последнюю очередь!), – ирония.
Искусство формирует не какие-либо профессиональные качества, оно формирует универсальную и подлинно человеческую способность, необходимую в любой профессии, – способность к творчеству. Вот почему так велика его роль в развитии культуры интеллекта независимо от того, кому принадлежит этот интеллект: ученому, художнику или инженеру.