Маркс с раннего детства рос в атмосфере, насыщенной искусством. В то время как Шиллер пробуждал в нем ненависть к произволу, насилию над обездоленными, Шекспир раскрывал сложный мир человеческих чувств и отношений, оттачивал его природный дар остроумия. Гёте заставлял соединять чувство с мыслью, причудливую игру фантазии с высокими раздумьями о смысле жизни и смысле смерти, мефистофельскую усмешку над ханжеством расхожей морали с вагнеровской страстью к науке и верой в ее всемогущество.
Но вернемся в студенческую комнату на одной из тихих улиц старого Берлина, где в клубах табачного дыма, при тусклом свете догорающей свечи заканчивает свое письмо к отцу черноволосый юноша с именем и фамилией, которые тогда – в 1837 году – ничего никому не говорили: Карл Генрих Маркс.
В том же письме к отцу Маркс сообщает, что после того, как столь многое подверглось отрицанию, его «охватило настоящее неистовство иронии», ему кажется, что вся проделанная работа была «напрасной» и «бесплодной», что он не в силах будет справиться с потревоженными им «призраками».
Но то был лишь временный кризис переломного момента жизни, в котором его творчество отчасти было «лебединой песней» первому «зеленому» периоду схватки с действительностью и наукой, а отчасти мужественной прелюдией к будущим, гораздо более серьезным и основательным схваткам.
Временами в этой прелюдии еще, быть может, не совсем уверенно и ясно звучат нотки мотивов, которые впоследствии разовьются в целые симфонии. Все отрицающая, беспощадная к миру и к себе работа мысли отнюдь не являлась бесплодной, как иногда казалось самому Марксу. В ее отрицаниях не было зряшности, пустоты, в них крылась завязь новых плодов. Его мысль, выкорчевывая предрассудки традиционного наукообразного бессмыслия, взрыхляла почву для ростков настоящей науки.
Что дело обстояло именно так, видно уже из того же письма к отцу от 10 ноября 1837 года.
Рассказывая отцу подробнее о содержании своей объемистой работы по философии права, Маркс в поисках причин ее несовершенства отмечает, что с самого начала препятствием к пониманию истины служила «ненаучная форма математического догматизма». Маркс имел в виду «геометрический» метод, получивший в философии развитие со времен Спинозы, метод, при котором предмет рассматривается как нечто данное с разных сторон, аналогично тому, как треугольник в геометрии анализируется в различных отношениях и этот анализ закрепляется в теоремах, либо в понятиях, полученных путем строгого формально-логического выведения из посылок. При этом треугольник сам по себе остается неизменным, «не развивается в какую-либо высшую форму», иначе говоря, «субъект ходит вокруг да около вещи, рассуждает так и сяк, а сама вещь не формируется в нечто многосторонне развертывающееся, живое».
Тот метод, который дает прекрасные результаты при исследовании внешних форм «мертвой» материи, оказывается совершенно недостаточным для выражения «живой» материи, а тем более для выражения социальных явлений, для конкретного анализа «живого мира мыслей». «Здесь нужно внимательно всматриваться в самый объект в его развитии, и никакие произвольные подразделения не должны быть привносимы; разум самой вещи должен здесь развертываться как нечто в себе противоречивое и находить в себе свое единство».
Рассматривать предмет в его саморазвитии, как нечто «самоформирующееся, многосторонне развертывающееся живое», – это то самое методологическое требование, которое нашло столь блестящее воплощение в «Капитале».
Конечно, в приведенной формулировке еще очень много от Гегеля, тут чувствуется его влияние. Оно ощущается в том, например, как Маркс критикует самого себя за противопоставление материи и формы, когда получается нечто вроде письменного стола с выдвижными ящиками, заполненными «материей». Иронизируя над подобным подходом, которому он отдал дань, Маркс приходит к выводу, что «форма может быть только дальнейшим развитием содержания».
Но Маркс не спешит заключить Гегеля в свои объятия, хотя тот и вывел его из некоторых тупиков традиционного философствования. Он признается в том, что ранее ему не нравилась «причудливая дикая мелодия» гегелевской философии. Но и после того, как во время болезни, вызванной переутомлением, Карл ознакомился с Гегелем «от начала до конца», он продолжает относиться к нему настороженно. Он пишет о «грызущей досаде, что приходится сотворить себе кумира из ненавистного мне воззрения». «Дикая мелодия», видимо, обладала притягательным очарованием пения сирен, с которым трудно было бороться.
Во всяком случае, среди восторженных поклонников Гегеля, которых Маркс нашел в среде младогегельянцев, объединившихся в «Докторский клуб», он выделялся тем, что ореол преклонения перед этим авторитетом отнюдь не застилал ему глаза. Вопрос о том, по пути ли ему с Гегелем, оставался открытым.
Еще до своего основательного знакомства с Гегелем Маркс испытал на себе влияние двух других титанов немецкой классической философии: Канта и Фихте. Если в работах Канта Маркса привлекали высокие нравственные идеалы, решительный скептицизм по отношению к догматам философской и религиозной мысли, то Фихте импонировал ему прежде всего действенным, страстным, волевым характером своей философии.
Молодой Маркс, который сам рвался к активной деятельности, к тому, чтобы действительно сделать научную мысль огнем и мечом изменения мира, многое черпал для себя в первые студенческие годы из философии и умонастроения Фихте.
Сама личность Фихте внушала глубокие симпатии радикально настроенной молодежи того времени. Он счастливо сочетал в себе любовь к теоретическому мышлению с пламенной жаждой деятельности на мирском поприще. Он был борцом и философом в одном лице, мышление и действие для него были единством. Его называли Бонапартом от философии, а в первый период творчества он мог бы быть назван ее якобинцем. Он почитал за счастье получить право называться гражданином революционной Франции.
В отличие от Канта Фихте не был склонен к каким бы то ни было компромиссам. Его мысль и поступки были вызывающе, «оскорбительно» смелы. Его сочинения были проникнуты гордой независимостью, любовью к свободе, мужественным достоинством, его стиль – ясен, величествен и волнующ. В нем чувствуется откровенная претензия руководить с помощью своей философии духом всей эпохи. «Философия, – писал он, – не есть сухая спекуляция, не есть копание в пустых формулах… а она есть преобразование, возрождение и обновление духа в его глубочайших корнях: создание нового органа и на его основе – нового мира во времени».
На место пассивного созерцания Фихте поставил творческое действие, созидательный акт человеческой личности. Его главной идеей была мысль, что человек сам себя творит в своих свершениях. Эти идеи оказали огромное влияние на младогегельянцев, к которым примыкал и Маркс в студенческие годы.
Конечно, фихтевская «философия дела» была идеалистической интерпретацией мира, его практика – это всего лишь практика духа. Марксу предстояло пройти длительный путь духовного развития, прежде чем «рациональное зерно» фихтевских идей (как и идей других мыслителей) могло дать свои всходы в диалектико-материалистическом учении о практике, в создании научной теории, которая стала подлинным орудием изменения мира.
И Кант и Фихте были гуманистами, но идеал свободы и полнокровного развития личности либо отодвигался в недостижимо далекое будущее (Кант), либо принимал утопические черты (Фихте). Чем не удовлетворяла юного Маркса эта философия, видно из его эпиграммы, написанной в том же 1837 году:
Кант и Фихте, паря в эмпиреях,
Ищут далеких миров идеал.
Мое стремление много скромнее –
Понять, что на улице я отыскал![4]
Маркс говорит в эпиграмме от имени Гегеля, посмеиваясь над его претензиями найти «нектар» чистой мудрости.
Итог всех размышлений о прожитом годе суммирован в следующем выводе:
«От идеализма, – который я, к слову сказать, сравнивал с кантовским и фихтевским идеализмом, питая его из этого источника, – я перешел к тому, чтобы искать идею в самой действительности. Если прежде боги жили над землей, то теперь они стали центром ее».
Речь здесь еще не идет о переходе к материализму: до этого пока далеко. «Боги» не низвергаются, они лишь переносятся из потустороннего мира в посюсторонний, из «вещи в себе» в «вещь для нас». Ведь сама действительность объявляется лишь храмом божественной идеи.
Но Маркс попадает в этот храм не для того, чтобы остаться вечным его пленником и, преклонив колени, благоговейно созерцать абсолютную идею, постигнувшую самое себя в гегелевской философии. Он хочет испытать, так ли уж «абсолютно» это самодовольное божество, выдержит ли оно неистовые удары его разящей критики?
«По правде, всех богов я ненавижу»
С вызовом перчатку я бросаю
Миру в лик широкий и презренный.
Исполин ничтожный, он, стеная,
Рухнет. Я пылаю неизменно.
И, подобный богу, меж развалин
Я с победой двинусь непреклонно.
Делом и огнем слова предстали.
Грудь моя – рождающее лоно.
Студенческие годы в Берлине – время интенсивного становления не только философского, но и политического самосознания Карла Маркса. Мы видели, что резкая антипатия ко всему реакционному пробуждается в нем уже в гимназические годы. В Боннском университете он вступает в литературный кружок молодых писателей – организацию, которая была на подозрении у полиции. В выпускном свидетельстве Боннского университета содержится запись, что Маркс «доставил в Кёльн запрещенное оружие».
Несомненно, что в Берлине – столице королевской Пруссии – Маркс получил возможность острее ощутить пульс политической жизни страны. Он знакомится с радикально настроенными молодыми литераторами, слушает лекции таких либеральных профессоров-гегельянцев, как Ганс, Гефтер, участвует в студенческих дебатах на волнующие темы науки, политики, религии.