Путь комет. После России — страница 3 из 65

Отъезд продиктован был — читаем в тех же воспоминаниях — необходимостью готовиться к экзаменам в университете.

Может быть и так. Только отчего нельзя было заняться тем же в Берлине? Конечно, Сергей Яковлевич мог поехать вперед и для того, чтобы, скажем, найти жилье для семьи. Или прозондировать вероятность получения чешского «пособия» для Цветаевой.

Но легко допустить и другие — горькие — мотивы, укоротившие столь долгожданное свидание Эфрона с женой.

Позже Цветаева вспоминала дни, проведенные в германской столице, с остро неприятным чувством. Она признавалась в одном из писем, что вырвалась из Берлина, как из тяжелого сна. Главной причиной тому явились отношения, сложившиеся с Вишняком-Геликоном.

Начавшись с увлеченных бесед о поэзии, они вовлекли Цветаеву еще до приезда мужа в состояние сердечной смуты, которая всегда захватывала ее врасплох.

Думалось: будут легки

Дни — и бестрепетна смежность

Рук. — Взмахом руки,

Друг, остановимте нежность.

Не—поздно еще!

В рас—светные щели

(Не поздно!) — еще

Нам птицы не пели…

Сюжет отношений оказался краткосрочным. И, может быть, не заслуживал бы упоминания. Исчерпался он недели за три — дальше оставался лишь шлейф непреодолимой горечи.

Но ведь и все пребывание Цветаевой в Берлине было краткосрочным!

Слишком уж не вовремя этот сюжет возник.

Вспыхнувшего увлечения не погасил даже приезд Сергея Яковлевича из Праги. Впрочем, мы мало что об этом знаем. В нашем распоряжении, в сущности, есть единственный материал, не слишком проясняющий ситуацию, — «Флорентийские ночи». Так назвала Цветаева в начале тридцатых годов рукопись, составленную ею из девяти женских писем и одного мужского, ответного, — причем рукопись предназначалась для публикации. Имена корреспондентов здесь отсутствуют, прямой автобиографизм прикрыт. Но нет сомнений: в основу легли берлинские письма Цветаевой Вишняку, вытребованные Мариной Ивановной у адресата обратно осенью того же двадцать второго года.

Редактировались ли тексты писем? Достоверно мы этого пока не знаем, однако главное, конечно, сохранено.

«Флорентийские ночи» — хроника любовного увлечения. Однако внешних событий здесь нет, это хроника эмоций и размышлений, дневник противоречивых чувств, монолог, почти не рассчитанный на отклик. Здесь отчетливо слышны мотивы, которые надолго сохранят эхо в цветаевском творчестве.

В этих письмах обозначилась тема человека с иссушенным сердцем и «вялой» кровью; не способного воспринимать ни саму жизнь, ни искусство целостно — душой, открытой для боли и радости. Можно вспомнить, что мотивы эти рождались еще в записных книжках Марины в период ее увлечения Вышеславцевым — и поведут они затем к странному цветаевскому «Гамлету» — велеречивому и обделенному благодатью живых страстей (цикл стихов 1923 года), а также к герою поэмы «Автобус» — «интеллектуальному гастроному»… Геликон и оказался очередным «гастрономом»…

В этой так некстати вспыхнувшей влюбленности не было ни малейшей угрозы ни для чьих супружеских уз. Цветаева всегда отлично осознавала пределы своей «одержимости» — но загадка чужой души, всегда ее притягивавшая, не отпускала ее на волю слишком быстро.

Реальную психологическую атмосферу тех дней лучше всего передает ее лирика июня и июля — она вся замешена на дрожжах этой истории.

Когда сравниваешь жизненный повод и поэтический отклик на него у Цветаевой, всегда изумляешься мощной многотональности эха. Какое богатство реакций, как просторен и многокрасочен мир, рожденный злосчастным эпизодом! Стихи радостные и горькие, исполненные боли и самоиронии, размышлений о жизненной тщете, о тяжелом бремени лжи, о любовном собственничестве…

Около тридцати стихотворений написано за два месяца! И среди них несколько совершенно замечательных. Вот несколько отрывков:

Бог с замыслами! Бог с вымыслами!

Вот: жаворонком, вот: жимолостью,

Вот: пригоршнями: вся выплеснута

С моими дикостями — и тихостями,

С моими радугами заплаканными,

С подкрадываньями, заборматываньями…

Или:

Удостоверишься — повремени! —

Что, выброшенной на солому,

Не надо было ей ни славы, ни

Сокровищницы Соломона…

Кажется, все ее сердечные перебои только для того и случаются, чтобы не дать паузы поэтическим поискам. В состоянии холодного сердца они Цветаевой не даются…


Спустя год, в 1923-м, в Берлине выйдет из печати ее сборник «Ремесло». Он объединит стихотворения, созданные за год до отъезда из России. Когда книга появится в продаже, она приведет в недоумение читателей, восхищавшихся цветаевской поэзией прежних лет.

Это — Цветаева?..

Нервная сжатость стиха, его напряженность и жесткость, затрудненностъ поэтической речи, акцентированная звукопись — все было здесь непривычным. Простой сменой вкусовой ориентации поэта объяснить это невозможно. Перемены в иерархии жизненных ценностей — вот что лежало в их фундаменте. Всё здесь сказалось и прежде всего испытания четырех московских лет. Особенно двух последних, окрашенных смертью младшей дочери и готовностью самой уйти из жизни.

Прежний цветаевский голос исчез.

Прежними интонациями уже нельзя было выразить трагедийное мироощущение, сформировавшееся в эти годы.

И, как результат, «Ремесло» продемонстрировало рождение новой стилистики. Она еще будет совершенствоваться и меняться — но к старой манере Цветаева не вернется никогда.

3

В конце июня она неожиданно получила письмо от Бориса Пастернака. Длинное, сбивчивое, написанное на едином порыве волнения и щедрой благодарности.

Как оказалось, Пастернак только что купил и прочел «Версты», тот самый сборник, в который Цветаева включила стихи 1918–1920 годов, — он вышел в Москве в самом начале 1922 года. Борис Леонидович радовался и горевал: радовался несравненному таланту, вдруг ему открывшемуся, горевал, что «оплошал и разминулся» с самой Мариной Ивановной. «Как странно и глупо кроится жизнь! — писал Пастернак. — Месяц назад я мог достать Вас со ста шагов, и существовали уже “Версты”, и была на свете та книжная лавка в уровень с панелью, без порога, куда сдала меня ленивая волна теплого плоившегося асфальта! И мне не стыдно признаться в этой своей приверженности самым скверным порокам обывательства: книги не покупаешь потому, что ее можно купить!!!»

Они сидели на литературных вечерах, мельком виделись в чужих домах. И совсем недавно, в апреле этого, 1922 года, вместе шли за гробом Татьяны Федоровны Скрябиной. Но ни ему, ни ей не дано было тогда предчувствия — кем станут они друг для друга. Чтобы родилась их взаимная сердечная преданность, оказались нужны не просто встречи. Нужно было иное: однажды вслушаться в тот поток странной ритмической речи, которая возникала под их пером в таинственный час творчества. Ибо тогда они всего открытее обнаруживали сокровенный мир, которым оба жили и дышали.

В Москве Цветаева так же проглядела поэзию Пастернака, как и он — ее поэзию. Ошеломленная письмом, она теперь впервые достала и прочла его сборник, вышедший в Берлине, — «Сестра моя жизнь».

На дворе — начало июня 1922 года.

В германской столице стоит изнуряющая жара. Дышать можно только на балконе, когда оттуда уйдет солнце.

Борис Пастернак

Два дня подряд Цветаева не может оторваться от пастернаковских стихов, с книжкой на груди просыпается поутру.

«Я попала под нее, как под ливень, — записывает она в своей тетради. — Ливень: все небо на голову, отвесом; ливень прямо, ливень вкось, — сквозь, сквозняк, спор световых лучей и дождевых, — ты ни при чем: раз уж попал — расти! — Световой ливень». Эти строки вошли в первую в ее жизни статью о поэзии; она так и назовет ее: «Световой ливень». Статья была написана в пять дней, сразу же по прочтении пастернаковской книжки, — и кажется, главным образом для того, чтобы справиться с волнением, которое пробудил неожиданно услышанный голос. Панегирик Пастернаку в статье безогляден, хотя Цветаева и пытается обосновать «здраво и трезво», цитатами и тезисами, свое восхищение. Главное же — она убеждена в огромном будущем поэта; и это при том, что «по-настоящему его еще нет, лепет, щебет, дребезг, — весь в Завтра! — захлебывание младенца, и этот младенец — Мир». Но все-таки он «сейчас больше всех, — писала Цветаева, — большинство из сущих — были, некоторые есть, он один — будет».

Надпись Цветаевой на экземпляре ее книги стихов «Разлука», посланной Б. Л. Пастернаку 10 июля 1922 г.
Приклеенный Пастернаком цветок, который был получен в письме от Цветаевой. Надпись Б. Л. Пастернака:
«Из Сен Жиль-сюр-Ви. 29.V.26»

Так входит в жизнь Марины Цветаевой поэт и человек — Борис Пастернак.

Отныне он будет годы и годы присутствовать в ее судьбе — как и она в его. Их привязанности друг к другу суждено было родиться тогда, когда между ними пролегли не просто версты, но границы. И случится так, что семнадцать лет чужбины станут для Цветаевой временем разлуки не просто с Россией — с человеком, который способен был понять ее лучше всех других людей на земле: с Борисом Пастернаком.

Глава 21923-й

1

Цветаевские места в окрестностях Праги очень живописны. Если сесть на электричку на Смиховском вокзале, дорога до Вшенор займет меньше получаса. Но красота за окнами начнется не сразу, а после Радотина. Вдали появятся гряды высоких темно-зеленых холмов, набегающих друг на друга; изредка прильнет почти вплотную к поезду мерцающий срез такого холма — и тогда окажется, что это, собственно, скала, густо поросшая на вершине деревьями.

Но вот поезд с грохотом пересекает мост над широко разлившейся здесь речкой Бероункой. Она поблескивает в лучах утреннего солнца; плакучие ивы свисают над водой; рыбачья лодка замерла недалеко от берега.