Страстных бурь и подвигов любовных…
В «Тезее» — вариация этой же темы: Тезей покидает возлюбленную на острове Наксос, освобождая ее от земных привязанностей — ради высшей ее судьбы. Ибо Ариадну избрал небожитель — Вакх…
Образ покинутой Ариадны возник в цветаевских стихах еще в марте этого года — в цикле, обращенном к Пастернаку. Теперь, в августовские мучительные недели, он снова притягивает Марину. Позже, в осенние месяцы в Праге, она будет просиживать долгие часы в библиотеке, читая мифы и разрабатывая подробный план трагедии. Она представляет себе ее поначалу даже трилогией под названием «Гнев Афродиты»…
Этим летом 1923 года под нажимом Эфрона на семейном совете было принято решение: с осени определить одиннадцатилетнюю Алю в русскую гимназию, открывшуюся год назад в Моравии, в маленьком городке почти на границе с Германией. От своего бывшего однополчанина и друга Богенгардта, служившего в гимназии воспитателем, Сергей Яковлевич знал, что там собраны отличные педагоги. Марина с неохотой подчинилась желанию мужа — домашнее воспитание ей всегда казалось несравненно более полезным для развития личности в ребенке. Все лето Аля усиленно готовилась: с отцом занималась арифметикой, с матерью — русской грамматикой.
Тогда же было принято и второе решение: снять на зиму комнату в Праге, чтобы Цветаевой не оставаться одной в Мокропсах; да и для Эфрона поездки в город и обратно были тяжелы.
Вскоре удалось найти в районе Смихова сравнительно недорогое жилье, и переезд в Прагу был назначен на 1 сентября.
А между тем в августовских записях и письмах появилось новое лицо, названное «один мой приятель». С ним — то вдвоем, то втроем (с Алей) — Марина ходит в горы. «Так дети дружат, — пишет она, — вернее, мальчики, ради совместных приключений, почти бездушно. Он называет мне все травы и все дурманы и кормит меня вишневым клеем, и орехами, и просто волчьими ягодами».
Кто это? По времени уже мог бы быть Родзевич, но сбивают с толку эпитеты «тихий», «робкий»: к Родзевичу они, кажется, мало подходят. Впрочем, если это человек влюбленный… А может быть, это еще один русский студент — Андрей Оболенский, названный Цветаевой (в надписи ему на сборнике «Разлука») «утешителем и утишителем»?..
Так или иначе, именно в это время начинается жизненный «подстрочник» «Поэмы Горы». Ранний исток его проследить не удается. Но очень вероятно, что с рождавшимся новым чувством уже связаны такие стихи, как «Клинок» и «С этой горы, как с крыши мира…».
Последняя драма этого года, непохожая на предыдущие, подкрадывается коварно. Поначалу у нее лик «странной дружбы», возникающей из общего пристрастия к долгим прогулкам, ночным кострам и встрече рассвета в горах. В цветаевских записях отмечены прогулки 26 и 28 августа. Вместе с Алей и спутником 28-го они проходят двадцать семь километров! В письме к Бахраху: «Скалы, овраги, обвалы, обломы — не то разрушенные храмы, не то разбойничьи пещеры, все это заплетено ежевикой и задушено огромными папоротниками, я стояла на всех отвесах, сидела на всех деревьях, вернулась изодранная, голодная, просквоженная ветром насквозь — уходила свою тоску!»
И в этот же вечер, по возвращении, у нее еще хватает сил, уложив Алю, собрать два огромных чемодана. Отложить сборы нельзя, потому что 2 сентября, чуть свет, они переезжают в Прагу. Родзевич же (теперь уже ясно, что это он) помогает семье друга перевезти вещи в город.
Наконец чемоданы уложены.
Вместе со спутником Марина спускается к колодцу за водой, гремя в ночной тишине пустыми ведрами. Стоит мягкая, теплая лунная ночь — и на обратном пути в полных ведрах отражается огромная круглая луна…
Мгновение прекрасного затишья — перед бурей, которая уже стоит при дверях.
Третьего сентября вместе с другими русскими детьми Аля отправится в Моравску Тшебову — начинается учебный год в русской гимназии. Эфрон уедет вместе с дочерью. Седьмого сентября следом за ними отправится и Цветаева — помочь Але войти в непривычную для нее гимназическую жизнь.
Пока же Марина остается одна в Праге, на новом месте. Здесь ей поначалу всё нравится: дом стоит высоко на южном склоне Петршина холма; в их комнате на последнем этаже — «огромное окно на весь город, на все небо, улицы — с лестницами, даль, поезда, туман…». Еще за три дня до окончательного переезда написаны стихи:
Как бы дым твоих ни горек
Труб, глотать его — всё нега!
Оттого, что ночью — город —
Опрокинутое небо.
Как бы дел твоих презренных
День ни гол, — в ночи ты — шах!
Звезды страсть свела — на землю!
Картою созвездий — прах…
Так начался второй период чешской жизни Цветаевой — ее девять месяцев в Праге: с сентября 1923-го по май 1924-го.
Седьмого сентября Марина уехала.
Моравска Тшебова — маленький старинный городок, окруженный живописными грядами гор. Дома украшены лепниной, огромный старинный костел, маленькая православная церковка — просто изба с крестом на крыше; маленькая ратуша. Посреди площади, вымощенной огромными булыжниками, — фонтан в стиле пышного барокко. Люди здесь неторопливы и вежливы, сплошные поклоны и приседания. Цветаева живет с мужем в комнатке вдовы часовщика, засыпает под старушечий храп и тиканье восьми часов сразу, нежится, окруженная благоговением хозяйки, узнавшей, что ее гостья — поэтесса. День проходит в гимназическом лагере — его называют здесь «табор». Он занимает обширную территорию с длинными белыми бараками, выстроенными еще русскими военнопленными.
Але, как оказывается, помогать не нужно — она уже вжилась в новую обстановку и счастлива. Никакой стеснительности и дикарства как будто и не впервые она в одиннадцать лет оказалась в огромном ребячьем коллективе. (Да и не впервые! Был же еще этот страшный приют!) Наблюдая за дочерью, находчивой, легкой в общении, красивой, Цветаева не находит в ней своих черт — как не будет находить их потом в характере сына. Аля, кажется, ни в ком не нуждается и уже поэтому, даст Бог, проживет свою жизнь счастливее; так хочется думать матери, глотающей воздух горечи: долгие годы Аля была такой родной душой, почти эхом… Теперь она меняется на глазах.
По утрам Цветаева слушает орган в костеле, вечерами — всенощную в русской церкви, где чудесно поют. Она дома во всех храмах, потому что, как она формулирует, храм — это дом души. Больше всего он нравится ей днем — пустой, с косым столбом солнечного света.
Однажды она запишет, размышляя о собственной природе: «И католическая душа у меня есть (к любимым!) и протестантская (в обращении с детьми) — и тридцать три еретических, а вместо православной — пусто. Rien». Что саму ее нимало не смущает.
О чем думает она здесь, оставшись наедине с собой и небом, внезапно вырванная из обыденного течения дней?
Резким, неожиданным контрастом внешнему покою звучат строки письма, написанного поздним вечером 10 сентября, по возвращении со всенощной, — Бахраху. «Воздух, которым я дышу, — воздух трагедии <…>, — пишет Марина. — У меня сейчас определенное чувство кануна — или конца. (Что может быть — то же!) Погодите отвечать, здесь ответов не нужно, ответ будет потом, когда я, взорвав все мосты, попрошу у Вас силы взорвать последний. <…> Хватит ли у Вас силы долюбить меня до конца, т. е. в час, когда я скажу: “Мне надо умереть”, из всей чистоты Вашего десятилетия сказать: “Да”. Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! <…> Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а вы все в броне…»
Этот новый взрыв отчаяния кажется ничем не подготовленным. Ведь всего десять дней назад был тот умиротворенный вечер с полной луной в полных ведрах и сладкой усталостью от прекрасной прогулки; наутро пришло долгожданное письмо Бахраха, потом — радость от нового «дома на горе».
Что же случилось? «Взорвав все мосты, попрошу у Вас силы взорвать последний…» Можно ли понять это иначе, чем просьбу о последнем акте преданности: помочь уйти из жизни? Поясняющими в этом письме, отправленном Бахраху, могут быть только глухие строки: «Кроме внутренних, подводных течений есть еще: стечения… хотя бы обстоятельств, просто события жизни, которых не предугадаешь…» Мало что понятно.
Но вот теперь уже можно сменить предположения на достоверность: опубликованы цветаевские письма к Константину Родзевичу. В них разгадка.
Внезапно ворвавшейся бурей рождается новая любовь. На этот раз — во вполне земном ее варианте. Еще не осознав, Марина ощутила ее в те самые дни, когда провожала своего спутника на вокзал. Только слишком светлая ночь помешала тогда первому поцелую.
Но растревожены оба. И наутро Марина не устоит перед искушением написать вдогонку письмо. В нем — наивная надежда, что далее ничто развиваться не будет. «Мой дорогой друг, друг нежданный, нежеланный и негаданный, милый чужой человек, ставший мне навеки родным, вчера, под луной, идя домой, я думала (тропинка летела под ногами, луна летела за плечом) — “Слава Богу, слава мудрым богам, что я этого прелестного, опасного, чужого мальчика — не люблю! Если бы я его любила — я бы не оторвалась…”» И далее: в трудный час «окликните — отзовусь»…
В письме к Бахраху из Моравской Тшебовы сказано: стечение обстоятельств, «события жизни, которых не предугадаешь»…
Видимо, всё решающее случилось в те дни сентября в Праге, когда Цветаева осталась без мужа и дочери.
9 сентября, уже из Тшебовы, она пишет Родзевичу письмо — сдержанно-дружеское, чуть ли не сухое, но посреди почти делового текста вдруг врывается: «Я никогда не смогу сказать Вам, как Вы за эти несколько дней стали мне дороги».