Вспомнил, как напористо говорил со мной Кирющенко, и дал себе слово: «Выдержу». А если бы он был мягче, хватило бы у меня упорства продолжать? Может быть, он и прав в своем неуступчивом стремлении укрепить волю людей, чтобы здесь, один на один со стихией, выстоять, разгрузить пароход в кратчайший срок, взять все, что предназначалось «Индигирке»? Может быть, так и нужно — без благодушия, без умилительности, без снисхождения друг к другу? Слишком сурова жизнь…
И злость на Кирющенко, и невольное уважение к нему охватили меня. И когда повис над трюмом новый полновесный строп, я оттолкнулся плечом от пыльного штабеля и пошел к ненавистным мешкам. «Работать, работать…» — шептал я сквозь зубы.
Во время перекура наша бригада, составленная из геологов и двух бухгалтеров, собралась у соседнего люка. Там были настоящие грузчики-матросы с речных судов, команда «Шквала». Любопытно было на них посмотреть. Среди грузчиков увидел я капитана Андерсена в его неизменной тельняшке, с пустым мешком, накинутым на голову и плечи, предохранявшим от муки и мусора, как и у остальных. Сначала подумал, что ошибся. Вгляделся — нет, Андерсен.
Грузчики столпились у трапа вокруг двух споривших. Один был немолод, с выгоревшими волосами, высокий, крепкий, звали его Луконин. Второй, тот самый парень, который оттеснил меня от Маши.
— Слабо, Федор! — говорил спокойно Луконин. — Куда тебе, мамкино молоко не обсохло…
— А ну, спорим, — горячился, наступая на него, парень. — Спорим, боцман.
— С кем взялся спорить, Федя, — сказал Андерсен отечески. — На таких Лукониных свет держится.
— А тебе что? — без всякой почтительности к капитану огрызнулся Федор.
Андерсен не принял за обиду возглас парня, сказал:
— Покажи себя, Федя, а потом поговорим.
— Пусть прежде боцман сладит, — резанул парень.
На елани лежало несколько, видимо, нарочно оставленных мешков. Луконин подошел к ним, сказал:
— Кто навалит?
Два добровольца подскочили, подняли мешок, бесцеремонно бросили на сильное, не дрогнувшее плечо боцмана, подняли второй — и не смогли высоко забросить, попросили помощи. Вчетвером водрузили на Луконина второй мешок. Сильное тело боцмана напряглось, под тяжестью двух мешков — сто шестьдесят килограммов! — стало стройнее, красивее. Уперев локоть в бок, придерживая им мешки, он легко пошел в глубину трюма и так же легко перевалил оба мешка с плеча на верх штабеля.
Ребята зашумели, кто-то хлопнул вернувшегося от штабеля Луконина по плечу с такой силой, что меня бы так — наверное, споткнулся, а он и не двинулся, и ладонь товарища отскочила, как от дубовой доски.
Кто-то потянул меня за рукав, я оглянулся. Позади стоял Данилов.
— Зачем нада два таскать? — спросил Данилов и посмотрел на меня, напряженно вытянув шею. С наивным любопытством в глазах ждал ответа.
— На спор, — сказал я.
— Зачем нада на спор? Можно один таскать, он два таскал. Зачем два таскал?
— Спорят, кто сильнее, — сказал я и отвел Данилова в сторону, чтобы никто не слышал вопросов парня, чего доброго, еще подняли бы на смех. — Сейчас Федор понесет два мешка, чтобы не уступить Луконину. Понял?
— Да, понял, — Данилов часто закивал. — Теперь понял, — сказал он и благодарно взглянул на меня, опять подошел к мешкам, встал за спинами грузчиков и стал следить за происходящим.
Федор молча подставил острое плечо под мешок: выпрямился, и синие глаза его, казалось, стали еще синее. Андерсен помог навалить на парня второй мешок.
— Третий! — с натугой сказал Федор.
— Хватит, — повелительно сказал Андерсен, — грыжу захотел?
— Третий! — упрямо сказал Федор.
— Иди! — Андерсен легонько хлопнул его по плечу. — Не будем мы тебя калечить.
Подняли было третий мешок, но Андерсен помешал. Спорить с ним не стали, бросили мешок на елань.
— Иди, иди, — добродушно сказал кто-то сбоку, — капитан правильно говорит.
Федор понес мешки к штабелю.
Данилов выбрался из-за спин грузчиков, сказал, глядя на Луконина:
— Ладна, давай буду два таскать…
Под смех грузчиков, ему навалили два мешка, он согнулся под ними и, быстро переступая короткими сильными ногами в ичигах, заспешил в глубину трюма и почти одновременно с Федором перевалил мешки со спины на штабель.
Сверху раздался крик:
— Принимай!
Над трюмом повис загруженный доверху строп.
Федор, возвращаясь от штабеля, сказал:
— Мы еще с тобой потягаемся, боцман.
— Ладно, потягаемся, — спокойно сказал Луконин. — Навались, братва, каждый час дорог.
Не знаю, что произошло в душах этих людей, работа пошла бравее, как непривычно для меня сказал кто-то из них, с какою-то удалью, с веселыми возгласами, с беготней под мешками, будто полегчали мешки.
Мы, «интеллигенция», вернулись к своему люку, и нам тоже показалось, что мешки стали легче. Привыкли, что ли? А может, есть в человеке сокровенные запасы энергии, которые открываются лишь в какие-то особые минуты бытия?
Во время следующего перекура я долго украдкой разглядывал Луконина. Пожалуй, понятнее других был мне этот спокойный простой человек. Неподалеку от него сидел на мешках Данилов и улыбался, поблескивая белыми зубами, оглядывая лица товарищей.
Разгрузка закончилась ночью, на вторые сутки после шторма. Светил меж черных ленивых туч обломок луны. Масляно поблескивало в желтом лунном свете море. Потеплевший ветерок овевал лицо, будто пароходы стояли где-нибудь на Черноморье. Повернешь голову и увидишь колонны кипарисов и огни южного портового города. Изменчива, удивительна Арктика!
В темноте «Шквал» развез нас по речным пароходам. Кирющенко сам распорядился, кого из пассажиров на какой пароход. Были у него на этот счет какие-то свои соображения. Меня он направил на «Индигирку» — тот пароход, что оставался в шторм на морском рейде. Когда «Шквал» проходил мимо пароходов, чтобы высадить нас, я прочел над колесом одного из них в свете бортовых огней название: «Память двадцатого августа». Принялся перебирать в мыслях торжественные даты и никак не мог понять, с чем связано название. Решил, что просто не знаю каких-то важных событий.
Я остановился на баке — носовой палубе «Индигирки» и тоскливо вглядывался в ночь, ловил меркнущие огни «Моссовета», уходившего на Чукотку.
Мимо меня в сумраке пробежала Маша, приметная своей легкой стремительной походкой и худенькой фигуркой. Узнав меня в темноте, она вернулась.
— Ты зачем у нас, капитан? — спросила она, близко подходя и заглядывая мне в лицо.
— С вами остаюсь, — сказал я. Мне было не до шуток, и я смотрел на нее сумрачно и строго.
— С нами? Такой… пригожий? — В голосе ее послышалось искреннее удивление.
— Маша, откуда ты? — спросил я.
— Я? — Маша на мгновение задумалась, наверное, стараясь понять, почему я спрашиваю ее об этом. — Из тайги, — сказала она. — Помогаю Дусе на камбузе. Зачем тебе?
— А та, вторая, Наталья, кажется… Кто она?
— Она тебе нравится? — спросила Маша, приближаясь ко мне, и негромко рассмеялась. — Федор за нее убьет.
— Федор за тебя заступался, — сказал я.
— По старой памяти, — сказала Маша и звонко рассмеялась.
Она повернулась и стремительно побежала прочь. Стальная палуба легко вызванивала под каблучками ее сапожек.
До слуха моего донеслись произносимые шепотом, хотя и довольно явственно, отменные ругательства. Надо мной на капитанском мостике, опершись руками на леера и широко расставив ноги в сапогах, стоял высокий, в перехваченной ремнем телогрейке человек. В сумраке все же можно было увидеть, что у него вытянутое лицо с вдавленными щеками, нос горбинкой. Я узнал его: капитан «Индигирки» Линев. Едва я повернулся к нему, ругательства прекратились. Он был совершенно пьян, Кирющенко был прав. Линев отошел от лееров и скрылся в рулевой рубке. Заработала машина, послышались удары плиц о воду, колеса вращались все быстрее, ожесточеннее, наматывая пенные струи. Пароход пришел в движение.
IV
Позади меня на капитанском мостике кто-то разговаривал с капитаном, интонации были раздраженными, хлопнула дверь рубки.
Я упорно не поворачивался на голоса. Какое мне дело, в конце концов, и до ругани капитана, и до того, что он пьян, и что там на мостике идет какая-то возня. К черту!
По трапу загремели кованые сапоги. Кто-то спускался ко мне на палубу, впечатывая каждый шаг. Так шагать капитан не смог бы…
— Прошу покорно извинить, — послышался за моей спиной густой басок, — вы начальство наше, как я по одежке вашей понимаю? Рекомендуюсь: старпом Коноваленко.
Передо мной стоял кряжистый бородатый дядька без фуражки, лохматый. Одутловатое лицо, хитроватые глазки.
— Что вам надо? — спросил я довольно враждебно, подумав, что и он, наверное, не трезв.
Он, усмехаясь, сказал:
— Поскольку вы присланы к нам из Москвы, пойдите поговорите с капитаном, — он кивнул на мостки. — Меня, старпома, он слушать не желает. Ведет речной пароход в открытое море. Связывать его, что ли? Под суд неохота идти, тем более, что мне в случае чего многое могут припомнить…
— Но ведь он пьян, как же с ним разговаривать? — неуверенно спросил я.
— Эка невидаль — пьян, — Коноваленко усмехнулся. — Вы-то начальство, вам как с гуся вода. Чистенький, отглаженный, может, еще и партийный впридачу.
— Комсомолец, — сказал я и пожалел о своей откровенности, он явно насмехался надо мной.
— Н-да… — протянул он, — только крылышков не хватает…
— Каких крылышков? — не понял я.
— Светленьких, лебединых, в церквах на потолках малюют…
Я обозлился, сказал:
— Старпом, идите на мостки и заставьте капитана повернуть назад…
— Вот это другой разговор, — одобрительно сказал дядька, — так с нами и надо. Только я все-таки к нему больше не ходок, драться неохота, самоуправство припишут. Зайдите к радистке, прикажите ей отправить радиограмму на табор Васильеву, меня она не признает, ей только капитан может приказать. А вас она послушает, вид у вас такой… Испугается и послушает. Потом прошу в мою каюту, рядом с радисткой.