Впереди меня кто-то стоял на носу парохода и так же, как и я, смотрел на искры огней, затерявшихся в ночи. Я подошел ближе и узнал Данилова. Он оглянулся на звук моих шагов. Мы постояли молча. Я спросил, давно ли он пришел на пароход матросом. Оказалось, перед самой разгрузкой морского парохода был пастухом в оленьем стаде в низовьях Индигирки.
— Погибал голод, — сказал Данилов, — однако остался живой…
— Кто-нибудь у тебя из родных есть? — спросил я.
— Один я, больше никакой люди нету, — ответил Данилов.
— Трудно на пароходе? — поинтересовался я.
— Чужой все, — сказал он, помолчав. — Не знай, как жить; туда пошел — люди говорит: не ходи; сюда пошел — опять не ходи… Как жить, не знай… Федор плохого не говорит. Тоже один, никого у него нету…
Около каюты старпома за нашими спинами послышалась возня, с размаху захлопнулась дверь, кто-то ударил в нее кулаком.
— Что это там? — спросил я.
— Не знай, — сказал Данилов, — Ходить не буду, опять люди скажет: туда не ходи, сюда не ходи… Однако, спать пойду…
Он мягко, бесшумно в своих ичигах зашагал по другому борту.
Я стоял в полосатой от ступенек трапа тени и старался разглядеть, что происходит у старпомовской каюты. В тусклом свете одинокой лампочки, порождая мечущиеся угловатые тени, кто-то дергал ручку запертой двери. Присмотрелся: радистка. Волосы ее растрепались, бились по плечам, она всем корпусом откидывалась назад, но ничего не могла поделать с дверью.
— Откройте, Коноваленко… Откройте… — негромко восклицала она, дергая ручку. — Слышите, людей позову… — Голос ее звенел, как перетянутая, готовая лопнуть, струна.
Радистка прислонилась лбом к двери и бессильно обмякла. Я подошел, отстранил ее плечом и принялся молча дергать ручку двери. Потом собрал всю силу и рванул. Дверь заходила ходуном и, хрястнув, распахнулась. Крючок, которым каюта была заперта изнутри, со звоном отлетел на стальную палубу. В дверях стоял старпом, в глубине каюты у столика с бутылками на диванчике сидел Федор.
— Чего тебе? — угрюмо сказал Коноваленко, глядя на меня воспаленными глазами.
— Уйдите, — сказала Наталья, отстраняя меня и выступая на свет, падавший из каюты. — Зачем вы Федора спаиваете? — спросила она Коноваленко.
Федор поднялся, подошел к двери, выглянул из каюты, отыскивая меня глазами. Наталья попыталась взять его за руку, он с силой отдернул ее.
— Чего этому здесь надо?.. — спросил Федор. — Чего он около тебя крутится?
Наталья загородила меня.
— Не надо, Федя, оставь, Федя, — заговорила она своим тугим звенящим голосом, пытаясь предотвратить драку. — Федя, слышишь?
Коноваленко густым баском заговорил:
— Да ты что, Федя? Ну чего развоевался? Слышь, чего ты?
— Не твое дело, — сказал Федор и попытался ближе подвинуться ко мне.
Старпом сгреб, смял острые плечи парня, приговаривая:
— Да ты постой… Постой, Федя. Да что ты, постой…
Радистка бросилась было к ним, ухватилась за сильную, напрягшуюся руку старпома, но, поняв, что он не собирается бить Федора, отступила. Федор вырывался, изгибаясь всем телом, стремился опрокинуть Коноваленко на себя, ударить его в лицо головой. Но старпом был силен, тяжел и опытен в драке, ни вырваться из его объятий, ни свалить его было нельзя, и парень наконец затих.
— Отпусти, — попросил он.
— Так-то лучше, — сказал Коноваленко, размыкая руки.
Федор поежился, повел плечами. Наталья охватила его руками, думая, наверное, что он собирается опять броситься на меня.
— Силен! — проговорил Федор. — Си-илен ты, Коноваленко.
Он спокойно отстранил девушку, продолжая разминаться.
— Выпить нам с тобой не дали, — сказал старпом. — Провались они пропадом, бабы…
— Ладно, — сказал Федор, — в другой раз…
Он еще раз передернул плечами и шагнул в темноту. Наталья пошла за ним.
Ну вот! Вот они здешние «порядки»! Я поехал на Север искать героев, такова моя профессия. А вот она реальная жизнь в этой реальной обстановке за тысячи километров от обжитых районов страны в конце сорокового года… Что же мне делать? Убеждать себя, что ничего этого нет, не может быть, потому, что мне хочется другой, красивой, героической жизни? А что делать с этой невыдуманной, некрасивой? А ведь надо что-то делать, она сама не станет вдруг иной…
Коноваленко шарил ногой по палубе в поисках вырванного крючка. Наткнулся на меня.
— Ты чего здесь? — спросил он. — В каюту тебя определили?
— Нет еще…
— Чего же ты молчал?! Ну, интеллигенция, ну беда с вами! Идем ко мне, на диванчике ночь переспишь, а там разберемся. — Он нащупал ногой крючок, поднял его. — Вот, брат, какая у нас житуха, видал?
— Видал… — враждебно сказал я.
— Привык я к водке, отец еще приохотил, и отвыкнуть не могу. Как зараза какая…
Мы вошли в каюту. Коноваленко закрыл дверь, попытался приладить крючок на место, выдрал его обратно, бросил на столик и безнадежно махнул рукой. Мы опустились на диванчик. Коноваленко временами покручивал головой, хмыкал и чему-то горько усмехался.
— Принцесса! — пробурчал он. — Выискалась на нашу голову, всем мозги вправляет…
Я понял, что он говорит о радистке.
— Откуда она? — спросил я.
— С Якутска, говорят… Отец ее будто с матерью не поладили. То ли она от него ушла, то ли он, врать не буду, не знаю. Дочка курсы радистов-окончила — и к нам. Вырастили идейную на свою голову. И нам покою нету. Капитану стала указывать… — Коноваленко засмеялся: — О-хо-хо… — И захрипел, давясь кашлем и смехом. — Тот ее с мостика к такой эдакой… Она как зыркнет на него глазами, — веришь, на леера полез прыгать за борт. Ну, ясно дело, под этим самым… — Коноваленко звучно, как по деревяшке, щелкнул себя ногтем по горлу. — «Идите, говорит ему, проспитесь…» Это капитану, понял? Какой он ни есть пьяный, а все же капитан. И что бы ты думал? Ушел! Я его не мог сегодня проводить, не знаю, как штурвал отнял, тебя он не побоялся, а от нее будто от нечистой силы сбежал с мостика и замкнулся в каюте. Сутки не вылазил на белый свет…
VI
Утром мы вошли в устье Индигирки. Водная ширь с ровно катившимися вслед пароходу, отдававшими прозеленью речными валами; прерывистая линия далеких берегов на горизонте; свежий ветер в корму, с моря… Пока я спал в старпомовской каюте, «Шквал» ушел в Певек, а «Индигирка» взяла на буксир две баржи. Рассказывая все это, старпом добавил, что ночью на борт к нам перешел начальник пароходства Васильев.
— Должно, Кирющенко заставил, — сказал старпом, доверительно наклоняясь ко мне. — Он ночью тут Линева драил за историю на рейде… — Коноваленко хмуро помолчал, хмыкнул и продолжал: — А после за меня взялся. Ты спал, ничего не слышал. Зашел он в другую половину каюты, запер за мной дверь и давай совестить. Не нужен ты, говорит, нам в таком виде, уходил бы ты, говорит, поскорее, куда подале. Я ему начал было рассказывать, как штурвал у капитана отнял, отвернул от «Шквала», а он все одно: ты бы не позволял себе водкой баловаться, и капитан бы держался… Вот какую я благодарность заслужил за то, что пароходы спас.
— Прав Кирющенко! Прав! — сказал я с ожесточением. — Видел я вчера вашу «житуху», с меня ее тоже достаточно, шагу без водки не можете. Некем вас тут заменить, вот и терпят вас, а вам еще благодарность какая-то нужна. Да за что благодарить? Как вы вчера Федора споить хотели? За то, что ли?
Коноваленко сидел на диванчике, уставившись на палубу каюты, застеленную линолеумом, и молча слушал гневные мои слова. Вчера ночью не мог я сказать ему всего этого, устал, время было позднее, да он и не стал бы слушать во хмелю.
— Да-а… — прохрипел он, — вот так все вы, праведники, гоните, не принимаете… Да, может, и правильно не принимаете, а хоть кто-нибудь из вас спросил: «Отчего ты такой, Петро? Может, помочь тебе надобно чем?»
— Слышал я вчера от вас: отец пить научил… — Я готов был наговорить ему еще каких-то горьких гневных слов, но почему-то запал мой прошел и я пробормотал: — Чем тут поможешь? Ну, чем?..
Коноваленко поднял на меня свои слезящиеся, немного навыкате глаза и, без озлобления, горестно покачивая лохматой головой, сказал:
— Да какая от тебя помощь?
Я снял с гвоздя телогрейку, напялил фуражку, спросил:
— В какой каюте мне поселиться?
Коноваленко тяжело вздохнул, не глядя на меня, проговорил:
— Васильев у капитана поместился, должно, сейчас отсыпается. В кормовых каютах у команды свободных мест нету, все под завязку… Выходит, нам с тобою вместе плыть, хотя, конечно, приятного мало…
Я вышел наружу, на палубу. Плицы колес с натугой молотили по воде. Впереди в кипени солнечных бликов шел пароход с баржами, и сзади виднелись, словно распластавшие по воде крылья, другие пароходы, тянувшие целый город из барж. Суда ярко желтели под солнечными лучами.
На «Индигирке» — тишина, порядок, в рулевой рубке смотрит вперед штурвальный, боцман Луконин, на спор поднявший сразу два мешка. Нет и намека на ночные происшествия.
На корме, под арками, по которым то и дело перекатывался из стороны в сторону втугую натянутый, уходящий к баржам трос, была навалена груда метровых поленьев с красной корой. И не елка, и не сосна — лиственница. Так равнодушно сказал мне Данилов, вахтенный матрос, подметая по стальной палубе ошметки коры. Простую работу свою он выполнял старательно, хотя, может быть, движения его были слишком резки, угловаты.
Выслушал я ответ Данилова — «лиственница» — и разволновался, вот, значит, какая тайга на Индигирке — краснокорая, дерево крепкое, с тонкими годовыми слоями, немного желтоватое. Первая встреча с Индигиркой! Лишь тому, кто долго пробыл в море и все время изо дня в день видел лед, холодную зеленую воду да небо, понятным станет мое волнение…
Я стоял на палубе, вглядываясь вдаль, следил, как постепенно, словно разрубленные, черточки берегов сливались в одну линию слева и в другую — справа, и лишь прямо по носу водная гладь с редкими блестками — небо теперь покрылось облаками и солнце проглядывало лишь кое-где — простиралась до горизонта.