— Не буду, — сказал я угрюмо.
Коноваленко посмотрел на меня долгим-долгим взглядом.
— Ты своему Кирющенко про то, что здесь слышал, не вздумай наплести. Не твоего ума, без тебя они разберутся. Васильеву тоже, знаешь, не легко приходится, дело знает и мужик смелый. Оставь, не встревай, без тебя все обойдется.
Что мне было отвечать? В чем-то Коноваленко прав, — в чем, я и сам как следует не понимал. Мы посидели молча, глаза Коноваленко сами собой стали закрываться, он устал и хотел спать.
— Тайгу пойду посмотрю, — сказал я.
— Эка невидаль… — пробормотал Коноваленко. Голова его склонилась на грудь, он спал.
Я осторожно поднялся с диванчика, постоял над Коноваленко, он не просыпался. Стало как-то неловко идти смотреть тайгу, когда все эти усталые люди будут грузить дрова. Вышел на палубу.
Погрузка еще не началась, матросы чалили пароход, выбирая для троса деревья покряжистее, налаживали два трапа, среди деревьев обмеряли поленницу… На пароход набежала волна тонкого аромата, напоминавшего запах скошенного и слегка подсохшего сена. Но в тайге не могло быть сена, и некому было его косить, да еще глубокой осенью. И запах был тоньше, душистее, словно в воздухе растворился аромат дорогих духов. Я смотрел на матросов, занятых своим делом, на стряпуху, по-пароходски, кока, иногда появлявшуюся на палубе, крепко сбитую, в белоснежном халате, черноокую Дусю, спасенную Лукониным во время катастрофы в море. Никто не выказывал никакого удивления, никто, видимо, и не замечал нахлынувшего из тайги аромата, от которого я странно разволновался,
И вдруг все пропало, воздух стал обыкновенным, пропитанным сыроватыми лесными запахами. Что это было? Я сошел по качающемуся трапу на берег, ступил на мягкие, мшистые, лилово-красных тонов кочки. Сделал несколько шагов и оказался один на один с тихой светлой тайгой. Небольшие прозрачные лиственнички с лимонножелтой хвоей тонким узором проступали на голубевшем небе. Часть иголок с их ветвей осыпалась и золотилась под ногами на красноватой подстилке из мхов, деревца почти не давали тени, и солнечные лучи беспрепятственно пронизывали осеннюю тайгу. Я почувствовал, как меня окутала нежная струя знакомого аромата, и пошел навстречу пахучей струе. Перелезал через поваленные, высохшие стволы деревьев, спотыкался о мягкие кочки, раздвигал плечами упругие ветви тальниковых кустов. И ничего не находил. Может быть, все, что росло в тайге, источало этот запах? Осыпанный золотой хвоей, вышел к берегу узкой протоки. На поляне стояло чье-то жилье с плоской крышей и четырьмя наклонными, как у шалаша, обмазанными глиной стенами. Из отверстия в крыше тянул сизый дымок. Неподалеку на жердях, положенных на врытые в землю столбы, висела желтоватая, лоснившаяся от жира, прокопченная рыба.
Дверь юрты была так же, как и стены, наклонной. Оленья шкура закрывала ее доски, скоба была ременная. Глядел я на эту шкуру, протертую местами до желтоватой кожи, и думал, что и самую юрту, и потертую шкуру на ее двери, и копченую рыбу можно было встретить, наверное, и двести, и триста лет назад. Щемящее чувство оттого, что время будто остановилось и что той жизни, которой я жил, будто никогда и не было, охватило меня. Я никак не мог заставить себя взяться за ременную скобу и войти в юрту.
Послышались чьи-то хлюпающие по болотцу шаги, на поляну вышли двое в ватных куртках и сапогах. Тотчас я признал в них Машу и Наталью. Волосы Маши, ничем не покрытые, рассыпались по плечам, у Натальи — были подобраны под светлую косынку. Они молча остановились у края поляны, не ожидая увидеть меня.
— Кто-то живет здесь… — тихо сказал я, боясь потревожить безмолвие поляны.
— Бабушка Катя, — сказала Маша, — вот кто. Чего ты испугался?
Наталья внимательно смотрела на меня, точно ждала, что я еще скажу.
— Все тут какое-то старое-старое, — заговорил я, не обращая внимания на смех Маши, — точно время остановилось. Вот так стоит эта юрта много-много лет, и нет никакой другой жизни… Нет ни тебя, ни меня, ни Натальи…
Лицо Маши сделалось холодным и строгим.
— Все ты выдумываешь, — сказала она. — Я жила в тайге, в юрте так же, как бабушка Катя, пока отец не отвез меня в интернат… Как это меня нет? Вот я, перед тобой!
Маша уперлась кулачками в бока, пристукнула каблучком сапога по треснувшей под ее ногой ветке, и глаза ее засмеялись.
Наталья, как-то болезненно наморщив крутой лоб тонкими частыми морщинками, переводила взгляд с вяленой, прокопченной рыбы, висевшей на жердях, на юрту, на сизый дымок над ее крышей, на притоптанную землю у порога жилища. Ее взгляд, как и мой в первый момент, когда я вышел на поляну, остановился на двери с протертой оленьей шкурой и ременной скобой.
— Пойдемте, посмотрите, как живет бабушка Катя, — живо сказала Маша и, так как Наталья не двинулась, воскликнула:
— Ты же хотела посмотреть, как я жила когда-то. Идем, бабушка Катя будет нам рада…
— Да, конечно… — поспешно проговорила Наталья.
Маша подошла к юрте и резким движением распахнула дверь. Наталья оглянулась на меня.
— Ты первый… — сказала она.
Я пошел к юрте и перешагнул через высокий порог, Наталья последовала за мной. Наклонно посаженная на ременные петли дверь под собственной тяжестью с силой захлопнулась за Машей. В темной глубине юрты, высвеченная снопиком света из крохотного оконца, сидела на скамеечке у тлеющих углей очага маленькая старушка с изжелта-коричневым морщинистым лицом и курила длинную тонкую трубку. Маша поздоровалась с ней по-якутски, я поспешно сказал «здрасте». Наталья промолчала, наверное, привыкала к полутьме. Вдоль стен располагались завалинки, покрытые седыми оленьими шкурами. На одну из них мы присели.
Маша что-то оживленно рассказывала старушке на своем родном языке, по временам кивая на нас. Старушка мерно покачивала головой и поглядывала в нашу сторону.
Осмелев, я спросил:
— Бабушка, можно воды напиться? — и тотчас мне стало неловко, может быть, в этой страшной глуши и не понимают русской речи?
Старушка повернулась ко мне и на чистейшем русском языке ответила:
— Вон, сынок, кадушка с водой и ковшик, вытри полотенцем. Водица у нас студеная, чистая…
Речь старой женщины с якутскими чертами лица, жгуче-черными глазами, была удивительно русской, интонации голоса добрыми, прямо пушкинская няня. Я подошел к полотенцу, висевшему на вбитом в стену оструганном суку. Полотенце было длинным, на концах вышитым петухами. Старинное русское полотенце.
— Бабушка, — сказал я, поворачиваясь к ней, — кто вы?
— Прародители наши, сынок, из России пришли, сказывали старики, лет триста назад, — заговорила старушка. — Земли новые открывали, землепроходцы были, — продолжала она с такою будничною простотой, что я обмер — так неожиданно было встретить землепроходцев. — Слыхал, сынок, про нас?
— Слыхал, слыхал, бабушка, как же! — воскликнул я.
— Породнились мы с якутами давно. А речь свою русскую искони храним. Пониже в Русском устье живет наших несколько семей… Отсюда — день на оленях… А я к лесу давно привыкла. Когда молодая была, со своим охотилась. Он-то, старик мой, помер, а я так в лесу и осталась. Внучка в этом году в интернат поехала, вон, как Маша, — она кивнула на Машу, — учиться захотела… Одна я осталась…
Наталья вскочила с оленьей шкуры, подвинула скамеечку и присела рядом с бабушкой Катей.
— Да как же вы здесь одна живете? — спросила она, заглядывая в лицо старушке.
— Бывает, сын и невестка привезут оленины, мороженого молока, наколят дров. Весна-красна придет, сама зайцев петлями ловлю в тальнике. По берегу у нас много тальника. Летом ловлю рыбу, — летом и внучка мне помогает. Вот так и живу…
— А сын где же ваш? — спросила Наталья.
— В Чекурдахе в аэропорту работает… — бабушка Катя прикрыла глаза тяжелыми веками, затянулась из своей длинной с тонким, как карандаш, черенком трубки и, выпустив кольца дыма, сказала: — Вы, молодые, уходите от нас, все вам некогда, все спешите… — Она вдруг внимательно посмотрела на Наталью, глаза ее добро светились. — А может, так и надо, девушка? — сказала она. — У нас была своя жизнь, у вас своя, вам дальше идти… Прародители наши тоже от своих мест далеко уходили...
IX
Наталья сидела, потупившись, и молчала. Что-то было во всей ее фигуре тревожное, горькое.
— Что ты, девушка? — спросила старушка, — обидела я тебя чем?
— Нет, ничем вы меня не обидели, — сказала Наталья, поднимая глаза и силясь улыбнуться, — ничем, бабушка… Своих я вспомнила… Бабушка у меня тоже есть, мама есть… Далеко они…
Маша стала быстро что-то говорить старушке по-якутски, поглядывая на подругу, видимо, рассказывая о ней. Бабушка Катя сидела, опустив глаза, и время от времени кивала, как бы подтверждая, что она слушает Машу. Трубка ее погасла, она повернулась к очагу, ловко взяла маленький, покрытый синим пеплом уголек, положила его в трубку и затянулась. Золотая полоска разгорелась на угольке, тонкие волоски дыма потянулись над трубкой. Старушка закашлялась хриплым, надсадным кашлем, остановилась как бы на полпути, задерживая дыхание, чтобы, того гляди, опять не схватил' приступ.
— Судить людей легко, — боясь раскашляться, с усилием произнесла бабушка Катя, видимо, отвечая на слова Маши. — Себя судить трудно. Была молодая, ушла от родителей своих, так же, как ты, девушка, — сказала она Наталье. — Из поселка в Русском устье. Поставили мы с моим суженым юрту вот эту, а теперь одна осталась… А ты как же к нам приехал? — неожиданно спросила старушка, взглядывая на меня, — по какому делу, и кого дома оставил?
Я объяснил, что будет теперь в тайге своя газета и что приехал я работать в редакции, а дома у меня остались родные…
Старушка, пристально смотря на меня, выслушала объяснение.
— Сначала мы на Индигирку пришли из России, — сказала она. — Да-авно… А теперь ты приехал к нам работать.
— А ведь мне дрова надо идти грузить, — возвращаясь к прозе жизни, спохватился я.