Путешествие без карты — страница 3 из 44

акие-то желтые нити, похожие на мочалу. Человек снял с газовой плитки кастрюлю с кипятком и стал поливать тарелку, держа ее над тазом, потом вытер тарелку полотенцем. Стол ломился под тяжестью посылок (казалось, они набиты камнями), а лифтер то и дело заглядывал в дверь и швырял на пол все новые и новые пакеты. Комната смахивала на убогий фургон, застрявший посреди нарядной, ярко освещенной улицы. Пожалуй, если уйти, а потом снова вернуться сюда, в поблескивающее металлом ультрасовременное здание, этой комнаты уже не окажется на месте; да, вернее всего, она переберется куда-то дальше.

Впрочем, все были очень любезны. Меня только попросили уплатить деньги; никто не поинтересовался целью поездки, хотя многие специалисты по Африке уверяли, будто республика Либерия не любит незваных гостей. Работники консульства перебрасывались шуточками, понятными только им одним.

— До войны, — говорил высокий человек, — вообще не нужны были паспорта. С ними одна морока. Разве что для Аргентины. — Говоривший поглядел на того, кто возился с моими документами. — А вот чтобы поехать в Аргентину, нужно было даже отпечатки пальцев представлять, да еще за месяц вперед, чтобы Скотланд-Ярд[2] успел связаться с Буэнос-Айресом. Всех жуликов на свете почему-то тянуло в Аргентину.

Я разглядывал висевшую на стене знакомую карту, на которой так мало названий… Несколько городов на побережье, несколько деревень вдоль границы.

— Вы бывали в Либерии? — спросил я.

— Нет, что вы, — ответил высокий. — Мы предпочитаем, чтобы они ездили к нам.

Другой украсил мой паспорт круглой красной печатью с государственным гербом — трехмачтовым кораблем, пальмой, летящим над ней голубем и девизом: «Нас привела сюда любовь к свободе!». Мне пришлось расписаться повыше такой же красной печати, скреплявшей «Декларацию иностранца, собирающегося посетить республику Либерию».

«Ознакомившись с положениями Закона об иммиграции, я свидетельствую, что могу быть допущен на территорию Республики.

Мне известно, что в случае принадлежности к какой-либо категории лиц, которым запрещен въезд в Республику, я подлежу высылке или тюремному заключению.

Клянусь, что настоящее заявление соответствует истине, насколько я в силах об этом судить, и что во время пребывания в Республике я готов всецело подчиняться законам и властям».

Единственное, что я знал о Законе, — это то, что всякому белому въезд в Либерию разрешен только с моря, через определенные порты, за исключением случаев, когда за большие деньги покупается лицензия на геологическую разведку. Что касается меня, я собирался пересечь границу британских владений и выйти на побережье через леса в глубине страны…

В начале девятнадцатого века одно американское филантропическое общество принялось отправлять освобожденных рабов на африканское побережье (говорили, что многие руководители этого общества были рабовладельцами и ухватились за это, чтобы избавиться от своих незаконнорожденных детей). Купили землю у местных царьков и основали поселение Монровия. «Нас привела сюда любовь к свободе»… Трудно винить этих первых поселенцев, которые вскоре обнаружили, что их любовь к собственной свободе мешает свободе местных племен. История республики Либерии мало чем отличается от истории соседних колоний, где правят белые, — здесь точно так же нарушали договоры, прибегали к вооруженной силе, постепенно захватывали чужие земли; больше того — первые поселенцы проявляли здесь тот же героизм, что и их белые собратья, своеобразный пуританский героизм, где мученичество сочеталось с глупостью. Были тут, например, черные квакеры из Пенсильвании — пацифисты и трезвенники; когда на них напали испанские работорговцы, они целиком положились на бога и были перебиты. Только сто двадцать человек спаслись и поселились в Гран-Басе.

С самого начала эти бывшие американские рабы-полукровки были идеалистами на американский лад. Когда они провозгласили республику, их Декларация независимости дышала тем же парадным холодом мрамора, что и американская. Шел 1847 год, а слова были заимствованы у восемнадцатого века; они родились в Вашингтоне — пышные, как эпитафия на гробнице богача. Хартия торжественно начиналась с перечня неотъемлемых прав на жизнь и свободу, но сразу же переходила на «право приобретать собственность, владеть и пользоваться ею, а также защищать ее». Сегодня «идеалы» все еще американские, но это уже американизм Таммани-холла[3]; потомки рабов пустились в политические махинации с увлечением завзятых картежников.

«Если вы желаете процветания своему народу, независимости правительству, почетного места среди флагов других наций нашей Одинокой Звезде, вы снова будете голосовать на выборах за президента Барклея…» — гласит предвыборное воззвание…

Казалось, в том краю есть что-то нездоровое, какая-то порча, которой не найдешь в других местах, болезнь же всегда вызывает жалость, даже болезни цивилизации: рекламы в небе над Лестер-сквер[4], «девицы» на Бонд-стрит, запах вареных овощей возле Тоттенхем-Корт-роуд, продавцы подержанных машин на Грэйт-Портленд-стрит[5].

Но иногда человека охватывает беспокойство, его тянет прочь из города, он согласен терпеть неудобства и лишения ради смутной надежды найти то, чему есть тысяча названий — копи царя Соломона, «душа черного народа», а может быть, как выражается господин Гейзер в романе об Африке «Паломничество души», свое место во времени, обусловленное знанием не только сегодняшнего дня человечества, но и его прошлого, откуда мы все пришли. Есть, конечно, и такие люди, которые любят заглядывать вперед — советское агентство Интурист снабжает их недорогими билетами в правдоподобное будущее, — но мое путешествие было иным.

Я вспоминаю его как сон, полный какого-то особого смысла: перед моими глазами проходят и старик, которого избивали дубинкой во дворе жалкого подобия тюрьмы в Тапи-Та, и скорчившиеся на дне ямы нагие вдовы в Тайлахуне, измазанные желтой глиной, и дьявол с деревянными зубами, который кружит в развевающемся плаще из пальмовых листьев между деревенскими хижинами.

Сегодня наш мир как-то особенно падок на любую жестокость. Уж не тяга ли к далекому прошлому — то удовольствие, с которым люди читают гангстерские романы и знакомятся с героями, ухитрившимися упростить свой духовный мир до уровня безмозглых существ? Мне, понятно, вовсе не хотелось бы вернуться к этому уровню, но когда видишь, какие бедствия и какую угрозу роду человеческому породили века усиленной работы мозга, — тянет заглянуть в прошлое и установить, где же мы сбились с пути.

Через Ливерпуль

И все же меня немножко пугала перспектива вернуться в прошлое через Африку в полном одиночестве, и я очень благодарен своему двоюродному брату, согласившемуся сопровождать меня в этом путешествии, для которого нельзя было купить карт.

Оно началось в вагон-ресторане поезда, уходившего в 6.05 с вокзала Юстон, Перед нами стояли тарелки с плохо прожаренной рыбой. Газетный заголовок сообщал еще одну версию о трупе, найденном в сундуке; покончил с собой безработный; а за окном, вдоль линии железной дороги, мокли под дождем полустанки, словно шеренга опущенных в воду факелов.

Огромная ливерпульская гостиница построена безвкусно, зато с подлинной страстью к великолепию и с пониманием, что такое удобства. Вероятно, здесь могло бы разместиться не меньше пассажиров, чем на трансатлантическом пароходе; я говорю о пассажирах, потому что никто не ездит в Ливерпуль развлечения ради — поглядеть на маленькую тесную площадь, на неоновые рекламы, висящие так низко, что впору хоть рукой достать, на кино и бары, которые все тут закрываются в десять часов и не позже. Но ливерпульская гостиница не похожа на другие; ее не назовешь ни модной, ни веселой, ни европейской, зато в длинных коридорах, где глохнет всякий шум, за высокими, как утесы, стенами жив дух постоялых дворов старой Англии: здесь не постесняешься заказать сдобную булочку или кружку пива, прислушиваясь к пароходным гудкам и разглядывая груды багажа в холле; уверен, что здесь сохранился еще и старомодный коридорный. Во всяком случае там я понял Генри Джеймса[6], который, сойдя на берег, удивился, какой английской оказалась Англия, он даже заподозрил, что она приложила к этому немало стараний, желая ему угодить.

Несмотря на блеск никелированной посуды, повсюду проглядывала обычная английская бестолковщина; даже сдобная булочка и та была чудовищных, прямо-таки тошнотворных размеров. Если гостиница выглядела нелепо, то это потому, что великолепие всегда выглядит немножко нелепо. Редко кому удается величественный жест. В тех немногих случаях, когда красота и великолепие совпадают, вы чувствуете себя как в театре или кино: это «слишком хорошо, чтобы быть правдой». Меня всегда мучает противоречие: я убежден, что жизнь должна быть лучше, чем она есть, и в то же, время верю, что всякое видимое благополучие непременно скрывает темную изнанку. Впрочем, в этом гигантском зале ливерпульской гостиницы, на широких просторах пушистого темного ковра вы были как дома; зал напоминал увеличенный в пятьдесят раз сельский трактир; где-то в углу спал с открытым ртом проезжий коммерсант; вы бы не чувствовали себя здесь по-домашнему, если бы гостиница была построена по голливудским образцам.

На рейде Ливерпуля ничто не изменилось со дней Генри Джеймса: «Черные пароходы снуют в желтой воде Мерсея, а небо нависло над ними так низко, что они, кажется, вот-вот заденут его своими трубами». Даже краски остались прежними. «Густая, насыщенная ветром мгла мягко серебрится, то и дело переходя в черноту».

Грузовой пароход стоял у самого устья Мерсея, покачиваясь на волнах Ирландского моря; холодный январский ветер разгуливал по палубе; пассажиры теснились внизу; смущенные и благодушные, они прощались с провожающими и откровенно скучали. А в иллюминаторе исчезала из глаз Англия — каменные ступени, просмоленный борт и бьющая в стекло серая волна.