Путеводитель по поэзии А.А. Фета — страница 9 из 18

Это утро, радость эта,

Эта мощь и дня и света,

       Этот синий свод,

Этот крик и вереницы,

Эти стаи, эти птицы,

       Этот говор вод,

Эти ивы и березы,

Эти капли — эти слезы,

      Это пух — не лист,

Эти горы, эти долы,

Эти мошки, эти пчелы,

      Этот зык и свист,

Эти зори без затменья,

Этот вздох ночной селенья,

      Эта ночь без сна,

Эта мгла и жар постели,

Эта дробь и эти трели,

       Это всё — весна.

<1881(?)>

Источники текста

Автограф в так называемой тетради II, хранящейся в рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского Дома) Российской академии наук. Первая (посмертная) публикация — в составе издания: Полное собрание стихотворений А. А. Фета / Под ред. Б. В. Никольского. 3 т. СПб., 1901. Т. 1.

Композиция. Поэтика времени и пространства

Стихотворение представляет собой своеобразное перечисление примет весны, синтаксически это одно перечислительное предложение, завершающееся обобщением: «Это всё — весна». Синтаксически стихотворение напоминает более раннее «Шепот, робкое дыханье…»: оба текста состоят из одного предложения, в обоих нет глаголов. Но синтаксические структуры в двух стихотворениях различны: «Шепот, робкое дыханье…» в отличие от «Это утро, радость эта…» — последовательность, ряд односоставных назывных предложений, лишенных сказуемых. В «Это утро, радость эта…» сказуемое (составное именное сказуемое с пропущенным глаголом-связкой) присутствует: «Это всё [есть] весна»; есть весна — составное именное сказуемое. Кроме того, в стихотворении «Шепот, робкое дыханье…» последовательность образов динамична, передает движение в мире природы (переход от ночи к утру) и в мире чувств влюбленных (ночное свидание, описание которого завершается эмоциональной кульминацией — «лобзаниями»-поцелуями и «слезами» восторга, упоения счастьем). В «Это утро, радость это…» перечень весенних примет статичен, при этом даже подвижные, динамичные детали весеннего пейзажа (стаи птиц, струящаяся, «говорящая» вода) словно остановлены взглядом наблюдателя. В первых двух строфах изображается весеннее утро (особенно: «Этот синий свод»), в третьей — ночь, однако смена дня ночью не дана в движении, как переход от одного времени суток к другому. Как неподвижная, непреходящая, замершая показана заря: «Эти зори без затменья». Характеристика «без затменья» обозначает непрерывность зари (от вечерней к утренней, «затменье» — иносказательное обозначение, метафора ночи), а употребление формы множественного числа «зори» придает картине обобщающий смысл: это не упоминание о единичной рассветной заре, как в стихотворении «Шепот, робкое дыханье…», а обозначение ряда, неопределенного множества весенних зорь — и вечерних, и утренних. Упоминание о ночи («Этот вздох ночной селенья, / Эта ночь без сна») вслед за упоминанием о зорях также придает картине вневременное измерение[126].

Впрочем, за пределами третьей строфы движение времени (в границах суток и в границах сезона — весны) происходит: в первых двух строфах даются приметы утра и дня, в третьей — вечера и ночи; «первая — ранняя весна, таянье снега; вторая — цветущая весна, зелень на деревьях; третья — начало лета, „зори без затменья“» [Гаспаров 1995, с. 141]. Уменьшение светового накала, яркости (от «мощи и дня и света» к «зорям» и «ночи») контрастирует с возрастанием, подъемом эмоциональной волны, душевного «света»): начинаясь с описания внешнего мира, в последней строфе стихотворение завершается изображением накала чувств («ночь без сна», «жар постели»).

По замечанию Гаспарова, «стихотворение построено очень просто — почти как каталог» [Гаспаров 1995, с. 140].

Формальное деление на три строфы соответствует «сужению поля зрения и интериоризации изображаемого мира». «Можно предложить два варианта. Во-первых, это (1) свет — (II) предметы — (III) состояния. Во-вторых, это (I) открытие мира, (II) обретение миром пространства, (III) обретение миром времени. <…>

Первая строфа — это взгляд вверх. Первое впечатление — зрительное: „утро“; и затем — ряд существительных, словно на глазах у читателя уточняющих это впечатление, подбирающих слово для увиденного: „день“, „свет“, „свод“. <…> Звуковой образ „крик“ (чей?) перебивается зрительным образом „вереницы“ (чьи?), они связываются друг с другом в слове „стаи“ (как будто поэт уже понял, чьи это крик и вереницы, но еще не нашел нужного слова) и, наконец, получают название в слове „птицы“ (вот чьи!) <…>» [Гаспаров 1995, с. 140–141][127].

М. Л. Гаспаров убежден, что «вторая строфа — это взгляд вокруг» [Гаспаров 1995, с. 141]. Однако частные наблюдения исследователя над композицией пространства строфы, вызванные стремлением рассматривать весь текст как подчиненный движению взгляда в пространстве, небесспорны. Гаспаров утверждает: «Взгляд этот брошен невысоко от земли и поэтому сразу упирается в „ивы и березы“ — и от них отбрасывается все ближе, во все более крупные планы: „эти капли“ на листьях (они еще отдалены; их можно принять за слезы), „этот… лист“ (он уже совсем перед глазами: видно, какой он пуховый)» [Гаспаров 1995, с. 141].

Но «капли — слезы» — эмоциональная метафора, отнюдь не предполагающая возможности зрительного различения капель и слез. (Кстати, если исходить из условий зрительного восприятия, то капли различимы только при максимальном приближении взгляда к листьям, — взгляд при этом отнюдь не отдален на большее расстояние, чем при восприятии «пуха» листьев[128]. А визуально, зрительно, слезы и капли сами по себе вообще не отличаются друг от друга.) Для поэта, очевидно, значимы именно эмоциональные оттенки слова — метафоры «слезы». Совершается вчувствование в мир природы: слезы — не только дождевые капли, но и слезы восторга, испытываемого лирическим «я». В первой строфе есть одушевляющая метафора, отнесенная к миру природы: «говор вод»; во второй лексема «слезы» уже подана и как метафорическое соответствие явлению природы — «каплям», и как знак переживаний «я»; в третьей, казалось бы, предметные «дробь и трели» (пение соловья) прорастают оттенками значения ‘эмоциональный подъем’, ‘упоение’, ‘экстаз любви’, испытываемые «я». Метафоризация совершается благодаря традиционной поэтической символике соловья как птицы любви.

Продолжим цитату из статьи Гаспарова: «Третья строфа — это взгляд внутрь. <…> И на этом фоне происходит сужение поля зрения: небо („зори“), земля („селенье“), „ночь без сна“ (всего селенья и моя?), „мгла и жар постели“ (конечно, только моей). И, достигнув этого предела, образность опять переключается в звук: „дробь и <…> трели“. (Они подсказывают образ соловья, традиционного спутника любви, и этого достаточно, чтобы „дробь и трели“ ощущались более интериоризованно (т. е. как знаки, проявления внутреннего мира „я“. — А.Р.), чем „зык и свист“ предыдущей строфы.)» [Гаспаров 1995, с. 141].

Это наблюдение можно продолжить. Во вторых частях каждой из трех строф присутствуют звуковые образы (соответственно: «крик» и «говор вод», «зык и свист» и «вздох <…> селенья» и «дробь и <…> трели»).

Впрочем, этот «вздох», — скорее не звуковой образ (он не обязательно предполагает в качестве обозначаемого какие-то реальные звуки, издаваемые ночным селом), а эмоциональная метафора восторга, упоения. Гаспаров рассматривает «вздох ночной селенья» не как метафору (троп, употребление слова с изменением значения, основанное на принципе сходства), а как метонимию (троп, употребление слова с изменением значения, основанное на принципе смежности): т. е. не вздох селенья по аналогии с вздохом человека, а вздох селенья как обозначение вздоха его обитателя (обитателей). См.: [Гаспаров 1995, с. 143]. Мне такая трактовка представляется излишне рационалистичной. Для Фета, не чуравшегося самых смелых метафор,[129] метафора вздох селенья вполне допустима. (Ср. о смелых «ароматных» метафорах Фета: [Федина 1915, с. 129–146]; [Бухштаб 1956, с. 259].) Эти метафоры, вероятно, восходят к немецкой романтической литературе; так, Л. Тик в драме «Цербино», «в опьянении новыми сочетаниями образов», экспериментирует «над связью и равной значительностью зрительных, слуховых и обонятельных экспериментов» ([Жирмунский 1996а, с. 32], здесь же примеры).[130] Новалис в романе «Генрих фон Офтердинген» пишет о «трепетных серебристых голосах» (ч. 1, гл. 5, пер. с нем. В. Б. Микушевича) [Новалис 2003, с. 46]. Такое соединение восприятия разных органов чувств (синэстетизм) объясняется, вероятно, представлением о существовании у человека особого невидимого органа восприятия природы, мира, характерным для ранних немецких романтиков (Новалис, В. Г. Вакенродер) (см. в этой связи: [Жирмунский 1996а, с. 58]).

Слово вздох как элемент метафоры встречается и в лирике Фета («вздохи дня» в «Вечере», 1855, «вздохи неба» в «Пришла, — и тает всё вокруг…», 1866, «жизнь новая» как «весенний вздох и счастье пчел» в «Давно ль на шутки вызывала…», 1890) и в письме Фета графу Л. Н. Толстому (20 марта 1878 года, весна — «великий вздох природы» [Фет 1982, т. 2, с. 249]). В связи с толкованием М. Л. Гаспарова можно вспомнить замечание самого Фета об одной метафоре у Ф. И. Тютчева: «деревья поют у г. Тютчева! Не станем, подобно классическим комментаторам, объяснять это выражение тем, что тут поют сидящие на деревьях птицы, — это слишком рассудочно, нет! Нам приятнее понимать, то деревья поют своими мелодическими весенними формами, поют стройностью, как небесные сферы» [Фет 1988, с. 293].

Композиционная симметрия в развертывании этого звукового ряда сочетается с последовательным приращением смысла, с восходящей семантической (смысловой) и эмоциональной градацией. «Крик» (птичий) и «говор вод» отнесены только к миру природы, хотя и должны рождать эмоциональный отклик у воспринимающего их «я»; «зык», очевидно, также ассоциируется только со звуками природы, «свист» — прежде всего с соловьиным пением (ср. в известном стихотворении Фета 1842 г. «На заре ты ее не буди…»: «И чем громче свистал соловей, / Всё бледней становилась она, / Сердце билось больней и больней»[131]), а соловьиное пение в поэтической традиции устойчиво соотнесено с мотивом любви (ср. в «Евгении Онегине», гл. 7, строфа 1: «соловей / Уж пел в безмолвии ночей» [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 139]. «Дробь» и «трели» соловья в третьей строфе принадлежат уже едва ли не исключительно внутреннему миру «я», превращаясь почти в метафоры (ср. ассоциации ‘любовь — трели соловья’ в стихотворении «Шепот, робкое дыханье…»: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья»).

Первое знаменательное слово в первой строке текста — утро — как бы отражено в последнем слове последней строки: «весна». Соотнесенность утра с весной устойчива в поэтической традиции, дань которой отдал А. С. Пушкин, обозначив в «Евгении Онегине» (гл. 7, строфа I) это время метафорой «утро года»: «Улыбкой ясною природа / Сквозь сон встречает утро года» [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 139].

В структурном отношении это стихотворение, как и многие другие произведения Фета, — отрывок, фрагмент. Повторы указательного местоимения это / эта / этот / эти, выступающего в роли сквозной анафоры — слова, открывающего все строки текста, — «размыкают» текст вовне, в реальный весенний мир. Ведь синтаксическая функция указательного местоимения — отсылать к предшествующему упоминанию предмета, который этим местоимением обозначен[132]. Но все проявления весны, сопровождаемые местоимением это / эта / этот /эти, в тексте названы лишь единожды, поэтому такие указания как бы ведут за пределы произведения[133].

Образная структура

Набор образов и соответственно лексики в стихотворении весьма банален; исключение, наверное, только «мошки» как признак весны[134] и образ-метафора «вздох ночной селенья», по-видимому, навеянная «печальными деревнями» [Лермонтов 1989, т. 2, с. 66] из лермонтовской Родины, — при том что эмоциональная окраска образа у Фета иная — «селенье» не печально, а упоено радостью. Образный словарь стихотворения явно, откровенно ориентирован на поэтическую традицию.

Метафора «говор вод» напоминает подобное выражение в стихотворении Ф. И. Тютчева «Весенние воды»: воды, ручьи «гласят во все концы» [Тютчев 2002–2003, т. 1, с. 134] и фетовские «Как по оврагам в полдень громко / На пену прядают ручьи!» («Весна на дворе», 1855), «Ручьи, журча и извиваясь / И меж собой перекликаясь, / В долину гулкую спешат, / И разыгравшиеся воды / Под беломраморные своды / С веселым грохотом спешат» («Опять незримые усилья…», 1859), «Всю ночь гремел овраг соседний, / Ручей, бурля, бежал к ручью, / Воскресших вод напор последний / Победу праздновал свою» (1872), «Поет сверкающий ручей» («Пришла, — и тает всё вокруг…», 1866). «Синий свод» словно прямо заимствован из картины весны из «Евгения Онегина» (гл. 7, строфа I) Пушкина: «Синея блещут небеса» [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 139]. У самого Фета встречается весенняя «небесная лазурь» («Когда вослед весенних бурь…», 1865 (?)), а «глубь небес опять ясна» («Глубь небес опять ясна…», 1879).

Традиционны для русской поэзии и «ивы и березы». Помимо стихотворений самого Фета «Что за вечер! А ручей…» (1847): «А в овраге блеск воды, / Тень да ивы»), «Ива» («Сядем здесь, у этой ивы», 1854), «Ивы и березы» («Березы севера мне милы…», 1843, 1856) и «Еще майская ночь» (1857 — «Березы ждут. Их лист полупрозрачный / Застенчиво манит и тешит взор. / Они дрожат. Так деве новобрачной / И радостен и чужд ее убор»), это и «И гибкой ивы трепетанье» (элегия Жуковского «Вечер» [Жуковский 1999–2000, т. 1, с. 76]), «И тень от ив в час полдня знойный» (стихотворение Жуковского «Там небеса и воды ясны!») [Жуковский 1999–2000, т. 2, с. 36], «ива дряхлая, до свившихся корней / Склонившись гибкими ветвями, // Сенистую главу купает в их струях» (элегия «Славянка») [Жуковский 1999–2000, т. 2, с. 23], «чета белеющих берез» из «Родины» М. Ю. Лермонтова [Лермонтов 1989, т. 2, с. 66] и ива из стихотворения Ф. И. Тютчева «Что ты клонишь над водами, / Ива, макушку свою…» [Тютчев 2002–2003, т. 1, с. 136], и «Острою секирой ранена береза…» графа А. К. Толстого [Толстой 2004, с. 99] (Число примеров, естественно, можно многократно увеличить.)

Образ «пух — лист» навеян пушкинским «Летит, как пух от уст Эола» («Евгений Онегин», гл. 1, строфа XX [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 13]). В фетовской поэзии это тоже неизменный признак весны: «свежие листья» («Весенний дождь», 1857 (?)), «И в торжестве неизъяснимом / Сквозной деревьев хоровод / Зеленоватым пышет дымом» («Пришла, — и тает всё вокруг…», 1866).

Обыкновенен для поэтического изображения весны образ птиц. Примеры из фетовской лирики: «Снова птицы летят издалека / К берегам, расторгающим лед» («Весенние мысли», 1848). Жених весны «крылами вешних птиц / <…> свевает снег с ресниц» («Глубь небес опять ясна…», 1879).

Появление пчелы как свидетельство наступившей весны — пейзажная деталь, восходящая в русской поэзии, видимо, к «Евгению Онегину»: «Пчела за данью полевой / Летит из кельи восковой» (гл. VII, строфа I) [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 139][135]. Весенние пчелы встречаются и в лирике Фета: «В каждой гвоздик душистой сирени, / Распевая, вползает пчела», «Черемуха спит. / Ах, опять эти пчелы над нею! / И никак я понять не умею, / На цветах ли, в ушах ли звенит» («Пчелы», 1854), «Сплошной душистый цвет садовый, / Весенний вздох и счастье пчел» («Давно ль на шутки вызывала…», 1890). Но образ пчелы может прямо и не «прикрепляться» к этому времени года: «Только пчела узнает в цветке затаенную сладость» («Скучно мне вечно болтать о том, что высоко, прекрасно…», 1842). Пчелы, их жужжание ассоциируются с любовным чувством: «Жужжал пчелами каждый куст, / Над сердцем счастье тяготело, / Я трепетал, чтоб с робких уст / Твое признанье не слетело» («Еще акация одна…», 1859).

«Жар» весенней «постели» выглядит как свернутая автоцитата из знаменитого фетовского «На заре ты ее не буди…» (1842): «На заре она сладко так спит; / Утро <…> пышет на ямках ланит», «И подушка ее горяча, / И горяч утомительный сон».

Стертая, заурядная черта весны у Фета — заря. Вот лишь один пример: «Но вот заря!» («Весна и ночь покрыли дол…», 1856 или 1857 (?)).

Стихотворение представляет собой своеобразный стихотворный словарь образов весны из русской поэтической традиции и из лирики автора. Посредством формы (композиции, ритма, синтаксиса) происходит, как и в стихотворении «Шепот, робкое дыханье…», преображение банального в индивидуальное, уникальное. Указательное местоимение эти, синтаксически предполагающее предшествующее упоминание о предмете, к которому и отсылает, направляет внимание воспринимающего не только к самой весне, но и к ее обобщенному (инвариантному) поэтическому образу. В стихотворении дается не пейзаж как таковой, а знаки или поэтическая модель весеннего пейзажа, причем качественные характеристики весны отсутствуют (в стихотворении нет прилагательных, кроме банального эпитета небосвода синий и уточняющего определения «вздоха» — ночной). Поэту как бы не хватает слов для выражения восторга перед весной, перед ее тайной, — все они оказываются стертыми, бледными перед ее всепобеждающей красотой. Воистину, «О, если б без слова / Сказаться душой было можно!» («Как мошки зарею…», 1844)[136].

Вероятно, в подтексте стихотворения Фета содержится тема поэзии, творчества — по аналогии с весной как временем расцвета в природе и расцвета души и любви. Мошки, упоминаемые в нем, в стихотворении «Как мошки зарею…» (1844) ассоциируются со звуками поэзии: «Как мошки зарею, / Крылатые звуки толпятся». Неизменно у Фета сближение поэтического творчества с пением, в том числе и с птичьим пением, а устойчивой метафорой вдохновения является крыло[137]. А пчелы в поэтической традиции, восходящей еще к римскому поэту Квинту Горацию Флакку, соотносятся со стихотворцем, их мед — с медом поэзии[138]. Не случайно в стихотворении «Моего тот безумства желал, кто смежал…» (1887) «я» поэта уподоблено пчеле: «А душа моя так же пред самым закатом / Прилетела б со стоном сюда, как пчела, / Охмелеть, упиваясь таким ароматом. <…> Этот мед благовонный — он мой, для меня…»[139].

Пчела в поэзии Фета также олицетворяет эротическое начало, страсть, испытываемую к женщине, к ее телесности, ассоциирующейся с цветком (обыкновенно с розой[140]): «И тебе, царица роза, / Брачный гимн поет пчела» («Роза», 1864 (?)).

Размер: семантический ореол

Стихотворение, как и «Шепот, робкое дыханье…», вместе с которым образует тематическую и метрическую «двойчатку», написано хореем с чередованием четырех- и трехстопных стихов; четырехстопные строки имеют женское окончание, трехстопные — мужское. Но организация строф более сложная, чем в стихотворении «Шепот, робкое дыханье»: первая, вторая, четвертая и пятая строки каждой строфы написаны четырехстопным хореем с женскими окончаниями, рифмуются между собой попарно: первая со второй и четвертая с пятой. Метрическая схема этих строк: 10/10/10/10. Третья и шестая строки каждой строфы написаны трехстопным хореем с усечением — с мужским окончанием, эти строки в каждой строфе рифмуются между собой. Метрическая схема этих строк: 10/10/1.

Для семантического ореола этого размера характерны, в частности, такие тематико-эмоциональные окраски, как «серенада» (темы — «природа и любовь»), картина природы (обычно монтируемая из одних и тех же элементов: ночь, сад, луна, соловей), «свет» («мир иной, высшее блаженство, высшая красота, обычно с мотивами света и сияния») и «пейзаж» [Гаспаров 1999, с. 158, 167, 171] (здесь же примеры из русской лирики XIX и XX вв.). В стихотворении «Это утро, радость эта…», очевидно, три названные семантические окраски соединены. В первой строфе присутствует окраска «свет» («мощь и дня и света») в сочетании с окраской «пейзаж», во второй строфе — окраска «пейзаж», в третьей — окраска «серенада» (темы «природа и любовь»): «жар» и ночная бессонница, о которых говорится, конечно, рождены любовным томлением.

Ритм и синтаксис

Эти уровни текста стихотворения скрупулезно проанализированы М. Л. Гаспаровым. Ограничимся пространными цитатами и небольшим комментарием к ним. Вот характеристика ритмики: «Пропусков ударения во всем стихотворении только три: в строчках: „Этот крик и вереницы“, „Эти ивы и березы“, „Эти зори без затменья“ — по одному в каждой строфе. Это — ровное расположение, композиционно нейтральное: 1-1-1» [Гаспаров 1995, с. 143].

Синтаксис: «Синтаксический аккомпанемент — это однообразие непрерывных конструкций „это…“ и разнообразие придаваемых им вариаций. Из шести коротких строчек ни одна не повторяет другой по синтаксическому строению. Из длинных строчек единообразны предпоследние в каждой строфе: „Эти стаи, эти птицы“, „Эти мошки, эти пчелы“, „Эта дробь и эти трели“; в средней строфе это единообразие захватывает и середину строфы („Эти капли — эти слезы“, „Эти горы, эти долы“), в крайних оно слабее. Эта перекличка крайних строф через голову (самой простой) средней подкрепляется очень тонкой аналогией синтаксиса строчек „Эта мощь — и дня и света“ и „Эта мгла и жар — постели“. Таким образом, в синтаксисе усложненность сосредоточена по краям стихотворения, единообразие — в середине; схема — 1-2-1» [Гаспаров 1995, с. 143].

Впрочем, Гаспаров делает оговорку, ссылаясь на мнение коллег, что «может быть, синтаксический контраст „Эта мощь — и дня и света“ и „Эта мгла и жар — постели“ просто надуман, а на самом деле вторая из этих строчек членится так же, как и первая: „Эта мгла (подразумевается: ночи) — и жар постели“?» [Гаспаров 1995, с. 144, примеч. 1].

На мой взгляд, синтаксическая структура этого стиха нарочито неясна, затемнена, — чтобы сделать возможными оба прочтения одновременно. Соответственно мгла может быть понята и как метафора любовного томления, наряду с жаром, и как указание на ночную темноту. Правда, мгла постели, пожалуй, слишком смелая метафора даже для Фета, не обнаруживавшего отчаянного новаторства в цветовых метафорах. (Есть, конечно, исключения, как яркое пение соловья в «Фантазии», 1847 или «серебристые грезы» в стихотворении «Муза», 1854, и воображаемый небесный «серебристый путь», по которому «плывет» герой в стихотворении «Певице», 1857, вслед за ее песней; но первый эпитет как раз не очень «ярок», а второй мотивирован ассоциацией с серебристым светом луны. Эти метафоры, по-видимому, подсказаны Фету немецкой романтической литературой; так, о «серебристых волнах» музыки, струящейся, как ручей, писал Л. Тик в «Любовной истории прекрасной Магелоны и графа Прованса».) Второму из двух толкований «мглы» вроде бы противоречит образ «бесконечной» зари, однако слово мгла не обязательно обозначает полную темноту.[141] При истолковании «мглы» как темноты в тексте присутствует изящное и эффектное цветовое «эхо»: «свету» и «дню» во второй строке и «синему своду» в третьей контрастно соответствует «мгла» в третьей строке от конца. А «зори без затменья» и «мгла» образуют живое противоречие, своего рода образный оксюморон (троп, выражение, построенное на сочетании слов с противоположными значениями).

Блестящий анализ ритмико-синтаксических особенностей (и соответственно интонации, мелодики) стихотворения принадлежит Б. М. Эйхенбауму. Заметив, что, как и «Шепот, робкое дыханье…», оно «принадлежит к полиметрическим (написанным более чем одним метром. — А.Р.) стихотворениям Фета и должно было ошеломить своей дерзостью современного Фету читателя, воспитанного на классиках», исследователь подчеркнул: «сплошная колонна анафорических „это, эта, этот, эти“ (18 раз), повторения того же местоимения внутри строк (6 раз) — и ни одного глагола, и ни одной остановки!» [Эйхенбаум 1922, с. 150].

Ритмико-интонационный рисунок текста характеризуется чередой напряжений и ослаблений: каждая «строфа состоит из шести строк, причем каждые три образуют ритмико-мелодический переход — короткие строки с мужскими рифмами корреспондируют (соотносятся. — А.Р.) между собой, как расставленные на пути движения вехи. Образуются ритмико-мелодические паузы, которыми периодически ослабляется ритмическое и интонационное напряжение, создаваемое короткими строками» [Эйхенбаум 1922, с. 151].

Движение интонации определяется и «системой повторений»: «Вступительная строка отличается от всех последующих инверсией („Это утро, радость эта“), которая как бы указывает на длительность предстоящего нарастания интонации. Нарастание это определяется не только анафорами, которые, неизменно присутствуя в начале каждой строки, сами по себе не могли бы выполнить всю линию подъема, но и повторениями внутри, которыми стихи дробятся на диподии (полустишия. — А.Р.). Именно отношением между строками и этими внутренними повторениями, образующими диподии, и строками сплошными движение интонации и определяется» [Эйхенбаум 1922, с. 151].

Звуковая структура

Среди ударных гласных в стихотворении преобладает (благодаря ударным анафорическим это/эта/этот/эти) звук е (э). При этом разнообразие ударных гласных уменьшается от строфы к строфе.

Повторами согласных богаче первая и третья строфы («композиционная схема — 1-2-3»), причем «это кольцевое расположение подчеркнуто прямой перекличкой аллитераций первого и последнего полустрофий: „уТРо, РаДость“ — „ДРобь, ТРели“ и „Синий Свод“ — „вСе веСна“» [Гаспаров 1995, с. 144].

«Учись у них — у дуба, у березы…»