Его общественное служение, даже такое скромное, библиотечное, вызывало злобно-шпионское противодействие голубого мундира и черной рясы — жандармского капитана и местного архиерея. Отсюда унизительность легального положения. Прибавьте известия о кипении страстей, о «беспорядках» в университетских центрах. Отсюда жажда деятельности. И наконец — удар гонга: пребывание в ссылке стало решительно невыносимо, ибо оно означало пребывание за решеткой.
Ход событий прослеживается четко.
В середине сентября 1869 года Лопатин пишет Негрескулу. Письмо заканчивается тревогой за судьбу именно этого почтового отправления.
Перлюстраторы петербургского почтамта, наделенные нюхом легавых, сунули нос в конверт. А в письме-то прозрачные, как тюль, рассуждения об «отъезде», намеченном на весну следующего года. Третье отделение ждать не пожелало, и канун рождества Герман встретил арестантом.
Его держали на гарнизонной гауптвахте. Караул нес службу спустя рукава. Лопатину ли страшиться степных буранов? И не ярко ли светит путеводная звезда, когда трещат крещенские морозы?..
Историк Б. П. Козьмин, исследователь строгий, чуждый полетам фантазии, утверждал: Лопатин наладил из Ставрополя переписку не только с Негрескулом, Волховским, Любавиным, но и с Бакуниным, и с Нечаевым. Относительно последних мы не располагаем прямыми доказательствами. Остается надеяться на обнаружение и этой корреспонденции: бурлаки ходили бечевой; исторические разыскания, как и тяжелые баржи, движутся артельными усилиями… Не располагая прямыми, распорядимся косвенными.
В одном лопатинском письме в Петербург сказано: Нечаев послал на Ставропольщину тюк прокламаций. Конечно, эта посылка следовала из Женевы. Напомним: Нечаев, будучи в Женеве, искал и нашел поддержку Огарева и Бакунина; Нечаев, будучи в Женеве, изготовил «Катехизис революционера», аморальный кодекс заговорщиков «Народной расправы», тайной организации, еще не созданной, но уже возникшей в голове Нечаева. Но это не все. Оттуда, из Женевы, он задал работу почтовым ведомствам и Швейцарской республики, и Российской империи. Вообразите, лишь в Петербурге перехватили 560 нечаевских пакетов, адресованных 387 лицам — знакомым, полузнакомым, вовсе незнакомым. В пакетах — и прокламации, и поручения (опасные и полуопасные), и просьбы о денежной поддержке. Одни адресаты попадали под наблюдение, другие — прямиком в кутузку. Это ничуть не беспокоило отправителя: кутузка, согласно методе Нечаева, была лучшим средством революционной закалки.
Вряд ли следует сомневаться в том, что он не обошел своим вниманием Лопатина, о котором был много наслышан.
Их очное знакомство близилось. Не потому только, что арестант Лопатин вострил лыжи. А потому, главное, что уже прогремел роковой выстрел.
Следует перевести часы на московское время.
В начале осени 1869 года Нечаев приехал в Россию. (Примерно тогда, когда Лопатин в злополучном письме к Негрескулу обозначил проект своего противозаконного исчезновения.)
Вооруженный «Катехизисом» и мандатом Бакунина, Нечаев нашел в Москве людей, готовых к действию. Он рекрутировал их в университете. Значительно больший резерв находился в подмосковном Петровском-Разумовском, в Земледельческой и Лесной академии, где в ту пору, судя по специальной справке, было четыреста с лишним слушателей, будущих агрономов и лесничих.
В жандармском документе академия названа весьма энергично — котел ведьм. Можно понять почти мистическую оторопь охранителей империи, читая реалистическую характеристику очевидца: «В общине „петровцев“, напоминающей собой запорожскую сечь, все равны… Изучая вопросы земли, „самые насущные интересы страны и народа“, они как бы невольно наталкивались на великую идею долга интеллигенции перед народом. Эта идея, что называется, висела в воздухе петровской атмосферы. Нужды и потребности земледельческого класса находили в них болезненно-чуткий отклик и формировали в них идеалы, отражающие эти нужды»[25].
В Москве Нечаев сперва ютился на Мещанской, у молодоженов Успенских; Петр Успенский, настроенный резко революционно, служил приказчиком книжного магазина; у него часто собирались радикалы. Завязав первые узелки «Народной расправы», Нечаев поселился в Петровском-Разумовском.
Впрочем, «ютился», «поселился» не вяжется с нечаевским темпераментом. Был он, что называется, в вечном движении. Не поймешь, когда ест, когда отдыхает. Случалось, сморит усталь, уронит голову на грудь, но и в тяжелой дреме бормочет о деле, о Комитете…
Слово «Комитет» в смысле некоего директивного органа он произносил еще в Петербурге, во время студенческих волнений. Но ни тогда, в Питере, ни теперь, в Москве, ни одна душа не ведала, кто, кроме Нечаева, состоит в этом Комитете. И никто знать не знал, какова, собственно, численность этой «Народной расправы».
Но каждый неофит, принятый в общество, знал организационные основы «Народной расправы»: пятерки сочленов, подотчетные отделению; отделения, подотчетные Комитету; полная подчиненность; никаких вопросов, не имеющих отношения к твоей ячейке-пятерке; ежечасный надзор друг за другом, род круговой поруки.
Нечаев был из тех, кто мечтал осуществить «русско-якобинскую» теорию: охватить всю Россию крепко спаянной сетью ячеек, растущих в геометрической прогрессии, и железной дисциплиной, подчиненной таинственному центру. По приказу из центра в один прекрасный день вся страна сразу переходит к будущему строю[26].
День этот был, по его твердому убеждению, не за горами. На печати «Народной расправы» вы увидели бы изображение топора и надпись: «19 февраля 1870 г.». Именно в семидесятом году, полагал лидер «Народной расправы», расправа-то и грянет.
Почему?
Заглянем в «Положение 19 февраля 1861 г.»: крестьянину, избавленному от крепостной зависимости, отводится полевой надел для выполнения «обязанностей перед правительством и помещиком». Крестьянин не смеет отказаться от полевого надела в течение первых пореформенных девяти лет. «Это запрещение, — говорит известный историк П. А. Зайончковский, — достаточно ярко характеризовало помещичий характер реформы: условия „освобождения“ были таковы, что крестьянину сплошь и рядом было невыгодно брать землю. Отказ же от нее лишал помещиков либо рабочей силы, либо дохода, получаемого ими в виде оброка»[27].
Девять урочных лет истекали весной 1870 года. Нечаев — и, конечно, не он один — прекрасно понимал, что помещики полезут из кожи вон, лишь бы удержать мужика на полевом наделе. А мужик схватится за топор.
До весны семидесятого оставались месяцы. Нечаев счел бы преступлением не подойти к этому рубикону со своей дружиной — «Народной расправой», или, как ее еще называли, «Обществом топора». Почин был сделан. Один занялся сбором средств. Другой — устройством явок. Третий — вербовкой уголовных, ибо Разбойник-то, по мысли Бакунина, и будет коноводом грядущего мятежа.
В Петровской академии многое вершил Иван Иванов — старшина студенческой кассы взаимопомощи, выборный администратор студенческой кухмистерской, неустанный сборщик пожертвований «на дело».
Нечаев радовался такому соратнику. А потом… Тут и завязывается тугой узел. Коль скоро имя Ивана Иванова обретает значение и звучание едва ли не символическое, следует рассказать о нем подробнее.
Надо признаться: в черновом варианте нашей тетради было записано: «Неведомо откуда он родом, где учился до Земледельческой». А между тем в 1970 году А. И. Кузнецов, знаток истории Сельскохозяйственной академии имени К. А. Тимирязева (бывшей Петровской), разыскал газетную публикацию в «Северных известиях» и архивное «свидетельство о бедности».
Оказывается, Иван Иванов происходил из неимущих мещан Ковенской губернии; учился в кейданской гимназии; в 1865-м поступил в Петербургский университет, но вскоре сменил набережную Васильевского острова на кущи Петровско-Разумовского, где только что открылась — и весьма торжественно — Земледельческая и Лесная академия.
Мы попытались подняться вверх по течению биографии Иванова, но тотчас сели на мель: ни в архивах Каунаса (бывш. Ковно), ни в архиве Вильнюса не сохранилось фонда кейданской гимназии. Хорошо… То есть, конечно, нехорошо, однако делать нечего, и мы обратились к библиографическим редкостям. Нет, не в надежде обнаружить что-либо об Иване Иванове — в надежде свести хоть некоторое знакомство с родными ему Кейданами.
В громадных фондах Ленинской библиотеки есть губернские «Памятные книги». Одну из них никто не тронул за сто с лишком лет; другую исчеркал чей-то карандаш. Первое говорит о том, что нет типографского издания, которое когда-нибудь да не понадобилось бы; второе — о том, что иного читателя не жаль поколотить.
Итак, местечко Кейданы: 47 верст от губернского города; пять тысяч жителей; сплавная речка Невяж, приток Немана; «заводы тонкорунных овец особенно замечательны в имении м. Кейданы графа Мариана Станиславовича Чапского». Сей же Мариан опекал и кейданскую гимназию.
Оттуда, из Кейдан, Иван Иванов, как уже сказано, подался в Петербург, а год спустя переметнулся в Москву. Год спустя… Но что было в тот год с Иваном Ивановым? Ни один источник, ни один комментатор, ни один исследователь нечаевщины ответа не дали.
Повторяем, нам важно все, до крохи, относящееся к этому молодому человеку. Случалось услышать: бросьте тратить время на мелочные разыскания; ну, не Иван Иванов, так другой или третий очутился бы на свою погибель в полутемном гроте Петровского леса: какая разница?
Оно и верно, но есть же, есть душевная потребность обозначить не только типическое в типичных обстоятельствах, а и вглядеться, сострадая, в лик конкретный, этот, как говаривал Гегель. И есть нравственная потребность воспротивиться тому, что убийца застит свою жертву. А ведь именно так и бывает чаще всего. Нет, не убиваешь время, собирая все, до крохи, относящееся к убитому; напротив, посильно сокращаешь, укорачиваешь жестокую несправедливость глухого забвения.