Пути в незнаемое — страница 110 из 123

Весьма печально видеть слабое состояние надзора за политическими арестантами во время их предварительного заключения. Из записки Курицына видно, что Лизогуб, сидя в Одесской тюрьме, без большого труда переписывался со своими сообщниками…»

По поводу строгих приговоров царь наложил резолюцию: «И я так полагаю».

Но как ни стоял царь за своих сатрапов, он все-таки вынужден был пойти на уступки общественному мнению: Тотлебена сняли с генерал-губернаторства в Одессе и перевели на ту же должность в Вильно. В сложившихся обстоятельствах это было понижением.

Рассказывали, что уже на одесском вокзале он во всеуслышание упрекнул теперь уже статс-секретаря Панютина в том, что тот осрамил его доброе имя. И кое-кто в это поверил.

В результате одесских казней у всех генерал-губернаторов отняли право утверждать смертные приговоры. Так даже после своей трагической гибели Лизогуб продолжал служить общему делу…

Теперь, когда читатели уже могут судить о степени виновности за смерть Лизогуба как генерала Тотлебена, так и перебежчика Курицына, я хотел бы сделать свое последнее замечание.

К сожалению, некоторые историки «Записке Курицына» приписывают несвойственное ей значение в судьбе Лизогуба и многое из того, что написано там, принимают на веру. Даже составители такого солидного издания, как двухтомник «Революционное народничество 70-х годов XIX века» («Наука» М.—Л., 1965) считают возможным предварить публикацию курицынской записки следующей аннотацией: «Деятельность других южных кружков (кружка Лизогуба и др.) освещается в агентурной записке Ф. Курицына, известной до сих пор лишь по извлечениям в жандармском „Своде показаний…“ („Былое“, 1907, № 6–8). Сведения Курицына, насколько можно судить по другим источникам, довольно подробно, хотя и не всегда точно, характеризуют внутреннюю жизнь этого кружка в переходный период 1878–1879 гг…» Странно, не правда ли? Вызывает недоумение и установленная составителями этой книги дата написания записки Курицына — начало 1879 года, то есть задолго до казни Лизогуба.

Итак, мой рассказ о Дмитрии Лизогубе и его палаче — генерале Тотлебене — подошел к концу. Как для кого, но для меня уже невозможно воспринимать обе эти исторические личности по отдельности. Едва речь заходит о Тотлебене, я непременно вспоминаю Лизогуба. И наоборот. Такова диалектика: при всей избирательности человеческой памяти в ней всегда с жертвами соседствуют их палачи. И ничто не изменит этого: ни вырванные из книг страницы, ни опрокинутые и переплавленные памятники, ни вырытые из земли и вывезенные на свалку останки. Ничто…

IV

Е. ЛюсинО физике непопулярной

Я — физик. У вас это слово вызывает в воображении молодого человека в белом халате, в бороде и очках, копающегося в недрах огромной установки, которую он ласково называет «кастрюля», тогда как на самом деле она носит романтически-загадочное имя «Токамак». Или вам видится комната с доской во всю стену, исписанной математической абракадаброй. У доски — человек, выпачканный мелом, в комнате — люди, сидящие верхом на стульях с трубками и сигаретами в зубах. Или, наконец, вам представляется двухсветный зал Академии наук, где президент вручает награды сгорбленным белоголовым старцам, написавшим десятки книг, монографий и учебников, по которым учатся студенты.

Я уже не молод, у меня нет бороды и очков, а на работе я хожу в обычном костюме, надевая черный халат лишь по случаю субботников. Я никогда не копался в «Токамаке» и плазму вижу только на улице, когда мертвым огнем вспыхивают токосъемники троллейбусов и трамваев. Я не выступал с докладами на теоретических семинарах Ландау или Зельдовича и не писал учебников даже для школы. Тем не менее, когда меня спрашивают о моей профессии, я отвечаю — физик. Просто мне пришлось работать в той области этой науки, которая лежит в стороне от проторенных дорог дурной литературы и дурного кинематографа.

Я часто задаю себе вопрос: почему я выбрал именно эту профессию и до сих пор рад этому выбору? В этих рассказах я пытаюсь найти ответ на этот вопрос, ибо хорошо известно правило: лучший способ разобраться в каком-либо предмете — это попробовать рассказать о нем другому.


Трубка номер тринадцать

Случилось так, что в конце четвертого курса мне с несколькими моими товарищами пришлось изменить специальность. На кафедре ядерной физики физического факультета, где я тогда учился, нам объявили об этом в то время, когда между студентами были уже распределены темы дипломных работ. Некоторые только начинали читать предложенную преподавателями литературу, другие (и я в том числе) уже приступили к сооружению необходимых для диплома установок.

Декан, по видимому, хотел облегчить процесс переориентации будущих выпускников, многие из которых познакомились с ядерной физикой еще в школе, когда учителя для объяснения физической природы сил, уничтоживших Хиросиму и Нагасаки, пользовались газетными сообщениями. Поэтому нам было предоставлено право выбора новой специальности.

Я выбрал оптику.

В значительной мере этот выбор был обусловлен моим безграничным пиететом к Сергею Эдуардовичу Фришу, заведовавшему в то время кафедрой. Кроме того, что Сергей Эдуардович был автором многотомного учебника общей физики, по которому нам предстояло сдавать госэкзамены, эрудированность и интеллигентность, мягкость и доброта делали его кумиром факультета. Читал Сергей Эдуардович курс атомной физики (он почему-то произносил слово «атомной», с ударением на втором слоге). Я до сих пор помню его длинную сухопарую фигуру, узкое лицо в очках с металлической оправой и тонкий, немного протяжный голос. На кафедральных семинарах, которые считались одними из самых интересных на факультете, Сергей Эдуардович обычно молчал, внимательно слушая докладчика и его оппонентов. Очень часто темы докладов выходили за пределы ограниченного студенческого кругозора, но когда в конце семинара брал слово Сергей Эдуардович, все сразу становилось на свои места.

Необычная мягкость заведующего кафедрой проявлялась самым различным образом. Он никогда не ставил двоек на экзаменах, позволяя студентам многократно пересдавать читаемые им курсы. Замечания подчиненным, которые он делал лишь в самых крайних случаях, были часто похожи на извинения. В анналах кафедры, например, сохранилась знаменитая история об исчезающем фене. В трудные послевоенные годы оснащение факультета было нищенским. На всю кафедру был только один фен, в котором не осталось ни одной неотремонтированной детали. В лабораторной практике тех лет фен был одним из самых необходимых приборов, поэтому с утра на кафедре возникала некая определенная очередность пользования этой вещью. Но вот с некоторых пор сотрудники лаборатории стали замечать, что фен бесследно исчезал на некоторое время, чтобы внезапно обнаружиться в самых неожиданных местах: на столе аспирантки Людочки, на крышке спектрографа ассистента кафедры Николая Николаевича, как правило больше всех возмущавшегося пропажей, и даже в большом фанерном ящике с резиновыми пробками. Эти события приводили к задержкам в работе, к возникновению взаимной подозрительности, а со стороны особенно темпераментных сотрудников дело доходило до отдельных выкриков и угроз. Эта нервная обстановка продолжалась до тех пор, пока Николай Николаевич не обнаружил одного странного на первый взгляд явления: как раз в те дни, когда исчезал лабораторный фен, исчезала также и Тамара Ивановна — одна из сотрудниц кафедры. Более того, на следующий день она появлялась на работе с особенно сложной и затейливой прической. С Тамарой Ивановной разговаривали все: и аспирантка Людочка, и Николай Николаевич, и даже доцент Хромов — правая рука заведующего кафедрой. Ничего не помогало. Тамара Ивановна хотела быть красивой, и фен время от времени исчезал. И вот, когда Николаю Николаевичу из-за отсутствия фена пришлось сушить особенно ценные негативы над плиткой, отчего эмульсия на некоторых стеклах покоробилась, чаша терпения переполнилась. Все пошли жаловаться Фришу. Сергей Эдуардович попросил вызвать Тамару Ивановну к себе в кабинет. Она прошла туда, гордо подняв свою красивую голову, а все сотрудники кафедры приникли к двери, чтобы собственными ушами услышать, как будет наказан порок.

— Простите, Тамара Ивановна, — раздался знакомый, немного протяжный голос, — но мы будем вас очень просить: не берите, пожалуйста, фен из лаборатории надолго, он ведь нужен всем…


Итак, я — оптик.

В деканате сказали, что мне надлежит найти Михаила Алексеевича Пухтина, который назначен руководителем моей дипломной работы.

Кафедра физической оптики находилась в первом этаже старого здания физического факультета, спрятанного в глубине университетского двора. Помещение кафедры представляло собой лабиринт проходных комнат, заставленных вытяжными шкафами и длинными старинными лабораторными столами, выкрашенными в коричневый цвет. На столах громоздились установки, состоящие из стеклянных трубок, колб и шаров, наполненных тяжело блестящей ртутью.

Когда я вошел в одну из последних комнат лабиринта, я увидел на огромном столе странное сооружение, спрятанное под черными чехлами. В углу комнаты стоял письменный стол со старинным кожаным креслом, блок библиотечных ящиков и высокий, лоснящийся от долгого употребления лабораторный табурет.

Комната была пуста, и я собрался идти дальше по лабиринту, когда из не замеченной мною двери, скрытой черной портьерой, вышел Михаил Алексеевич. Проучившись четыре года на факультете, я, конечно, знал его в лицо, но ни разу с ним не разговаривал. Я представился, кратко объяснив причину своего появления в оптической лаборатории. Михаил Алексеевич был явно недоволен и с трудом это скрывал. Только потом я узнал, что через четыре месяца он должен был защищать кандидатскую диссертацию и лишние хлопоты с дипломниками были ему ни к чему.

— Что такое метод крюков Рождественского, знаете? — сурово спросил он.