Оторопел, и взмок, и побелел как мел,
И покачнулся.
«Сир, ты видишь: мы – Отребье,
Мы изошли слюной, на нас одно отрепье,
Мы голодаем, сир, мы все – последний сброд.
Там и моя жена – в той давке у ворот.
Явилась в Тюильри! Смешно – за хлебной коркой!
Но тесто не смесить, как палкой в грязь ни торкай!
Дал мне Господь детей – отребье, мне под стать!
И те старухи, что устали горевать,
Лишившись дочери, оплакивая сына, —
Отребье, мне под стать! Сидевший неповинно
В Бастилии и тот, кто каторгу прошел,
На воле, наконец, но каждый нищ и гол:
Их гонят, как собак, смеясь, в них пальцем тычут,
Куда бы ни пошли, их про́клятыми кличут;
Все отнято у них, вся жизнь их – сущий ад!
И вот они внизу, под окнами, вопят —
Отребье, мне под стать! А девушки, которых
Растлил придворный люд – у вас немало спорых
В подобном ремесле, ты сам такой мастак! —
Вы в душу им всегда плевали, и раз так —
Они теперь внизу! Отребье – вот их имя.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все бессловесные, все, ставшие больными,
Все, спину гнувшие безропотно на вас,
Все, все сюда пришли… Пришел их главный час!
Вот Люди, государь, ты в ноги поклонись им!
Да, мы рабочие, но больше не зависим
От всяких буржуа. Мы будущим живем,
Там станет Человек всемирным кузнецом.
Он вещи победит, он чувства обуздает,
Доищется причин и следствия узнает,
Как буйного коня, природу усмирит…
Благословен огонь, что в кузницах горит!
Довольно зла! Страшит лишь то, что неизвестно,
Но мы познаем все, чтоб мудро жить и честно.
Собратья-кузнецы, мы с молотом в руках,
Мечты осуществив, сотрем былое в прах!
Мы станем жить, как все, – не пожалеем пота,
Без брани и вражды, и помня, что работа
Улыбкой женскою навек освящена:
Честь воздадим труду – и он вернет сполна!
И на пути своем, удачливом и долгом,
Поймем, что счастливы, живя в согласье с долгом.
Но будем начеку – и возле очага
Не грех держать ружье, чтоб устрашить врага!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Запахло в воздухе отменной потасовкой!
О чем же я? О том, что этой черни ловкой —
Всем нам – теперь пора поговорить с твоим
Жульем и солдатьем… И мы поговорим!
Свободна нищета! И счастье, о котором
Я только что сказал, мы укрепим террором.
Взгляни на небеса! Они для нас тесны —
Ни воздуха вдохнуть, ни разогнуть спины.
Взгляни на небеса! А я спущусь к народу,
Где чернь и голытьба спешат на помощь сброду
Мортиры расставлять на черных мостовых:
Мы кровью смоем грязь, когда падем на них!
А если к нам на пир заявятся с дозором
Соседи-короли, то их дерьмовым сворам
Красно-коричневым, не нюхавшим петард,
Придется охладить воинственный азарт!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он снова на плечо закинул молот.
Валом
Ходила по дворам с гуденьем небывалым
Толпа, хмелевшая от речи Кузнеца,
И улюлюкала по лестницам дворца.
Казалось, весь Париж зашелся в диком раже.
И, замолчав, Кузнец рукою в вечной саже
Так, что Людовика насквозь прошиб озноб,
Кровавый свой колпак швырнул монарху в лоб!
Погибшие в дни девяносто второго
«…Французы семидесятых, бонапартисты, республиканцы, вспомните ваших отцов в девяносто втором, девяносто третьем…»
Вы, погибшие в дни Девяносто второго,
Вы бледнели от ласк и объятий свобод;
Тяжесть ваших сабо разбивала оковы,
Что носил на душе и на теле народ;
Вы – эпохи ветров неуемное племя,
В вашем сердце горит свет возлюбленных звезд,
О Солдаты, вас Смерть, как ядреное семя,
Щедро сеяла в пыль вдоль засохших борозд.
Вашей кровью блестят валуны на вершинах,
Кто погиб при Вальми, при Флерю, в Апеннинах —
Миллионы Христов, сонмы гаснущих глаз,
Вас оставим лежать, в сне с Республикой
слившись,
Мы – привыкшие жить, перед троном
склонившись.
Кассаньяки опять говорят нам о вас.
На музыке
На чахлом скверике (о, до чего он весь
Прилизан, точно взят из благонравной книжки!)
Мещане рыхлые, страдая от одышки,
По четвергам свою прогуливают спесь.
Визгливым флейтам в такт колышет киверами
Оркестр; вокруг него вертится ловелас
И щеголь, подходя то к той, то к этой даме;
Нотариус с брелков своих не сводит глаз.
Рантье злорадно ждут, чтоб музыкант сфальшивил;
Чиновные тузы влачат громоздких жен,
А рядом, как вожак, который в сквер их вывел,
И отпрыск шествует, в воланы разряжен.
На скамьях бывшие торговцы бакалеей
О дипломатии ведут серьезный спор
И переводят все на золото, жалея,
Что их советам власть не вняла до сих пор.
Задастый буржуа, пузан самодовольный
(С фламандским животом усесться —
не пустяк!),
Посасывает свой чубук: безбандерольный
Из трубки вниз ползет волокнами табак.
Забравшись в мураву, гогочет голоштанник.
Вдыхая запах роз, любовное питье
В тромбонном вое пьет с восторгом солдатье
И возится с детьми, чтоб улестить их нянек.
Как матерой студент, неряшливо одет,
Я за девчонками в тени каштанов томных
Слежу. Им ясно все. Смеясь, они в ответ
Мне шлют украдкой взгляд, где тьма вещей нескромных.
Но я безмолвствую и лишь смотрю в упор
На шеи белые, на вьющиеся пряди,
И под корсажами угадывает взор
Все, что скрывается в девическом наряде.
Гляжу на туфельки и выше: дивный сон!
Сгораю в пламени чудесных лихорадок.
Резвушки шепчутся, решив, что я смешон,
Но поцелуй, у губ рождающийся, сладок…
Венера Анадиомена
Из ванны жестяной, как прах из домовины,
Помадою густой просалена насквозь,
Брюнетки голова приподнялась картинно,
Вся в мелких колтунах редеющих волос.
За холкой жирною воздвигнулись лопатки,
Увалистый крестец, бугристая спина,
Что окорок, бедро; с отвислого гузна,
Как со свечи оплыв, сползают сала складки.
Вдоль впадины хребта алеют лишаи.
И чтобы сей кошмар вложить в слова свои,
Понять и разглядеть – не хватит глазомера;
Прекрасножуткий зад на створки развело;
Меж буквиц врезанных – «Ярчайшая Венера» —
Пылает язвою исходное жерло.
Первый вечер
Она была почти нагою.
Деревья, пробудясь от сна,
Смотрели с миной плутовскою
В проем окна, в проем окна.
Был абрис тела в тусклом свете
Так непорочно-белокож.
Изящной ножки на паркете
Я видел дрожь, я видел дрожь.
И я, от ревности бледнея,
Смотрел, и не смотреть не мог,
Как луч порхал по нежной шее,
Груди – нахальный мотылек!
Я целовал ее лодыжки
И смехом был вознагражден;
В нем страстных молний били вспышки,
И хрусталя струился звон…
Тут, спрятав ноги под сорочку,
«Довольно!» – вскрикнула она,
Но покрывал румянец щечку.
Я понял: дерзость прощена.
Ресницы черные всплеснули,
Мой поцелуй коснулся глаз;
Она откинулась на стуле:
«Вот так-то лучше, но сейчас
Послушай…» – прошептало эхо,
А я молчал, целуя грудь,
И был наградой приступ смеха,
Не возражавший мне ничуть…
Она была почти нагою.
Деревья, пробудясь от сна,
Смотрели с миной плутовскою
В проем окна, в проем окна.
Ответ Нины
ОН: – Что медлим – грудью в грудь
с тобой мы?
А? Нам пора
Туда, где в луговые поймы
Скользят ветра,
Где синее вино рассвета
Омоет нас;
Там рощу повергает лето
В немой экстаз;
Капель с росистых веток плещет,
Чиста, легка,
И плоть взволнованно трепещет
От ветерка;
В медунку платье скинь с охоткой
И в час любви
Свой черный, с голубой обводкой,
Зрачок яви.
И ты расслабишься, пьянея, —
О, хлынь, поток,
Искрящийся, как шампанея, —
Твой хохоток;
О, смейся, знай, что друг твой станет
Внезапно груб,
Вот так! – Мне разум затуманит
Испитый с губ
Малины вкус и земляники, —
О, успокой,
О, высмей поцелуй мой дикий
И воровской —
Ведь ласки по́росли шиповной
Столь горячи, —
Над яростью моей любовной
Захохочи!..
Семнадцать лет! Благая доля!
Чист окоём,
Любовью дышит зелень поля.
Идем! Вдвоем!
Что медлим – грудью в грудь с тобой мы?
Под разговор
Через урочища и поймы
Мы вступим в бор,
И ты устанешь неизбежно,
Бредя в лесу,
И на руках тебя так нежно
Я понесу…
Пойду так медленно, так чинно,
Душою чист,
Внимая птичье андантино:
«Орешный лист…»
Я брел бы, чуждый резких звуков,