вать! Да таких историй любой скульптор, что хоть пару сезонов в клубе отработал, может… Может пару и припомнить! Да, пару и припомнить, потому что за один сезон скульптор один раз и выступает. Но уж раз в сезон что-то подобное происходит. Я вот с уверенностью могу сказать, что на каждом представлении что-то подобное происходит. Мы ведь вживую работаем.
Игра наша на сцене непредсказуема. Тем и прекрасна! Каждый раз, когда артист Белого клуба выходит на сцену — вступает он в особое пространство, пространство свободы, творчества без границ и запретов, игры большей, чем жизнь, игры более реальной, чем сама жизнь.
Жизнь может обмануть. Наша игра — никогда. И вот…
Впрочем, я отвлёкся. Мы ещё поговорим с Карликом… О чём? Нет, позже, позже!
Итак, директор сделал замечание Карлику. И позволил охранникам слегка поколачивать забывчивого артиста, чтобы привить ему такие полезные качества характера как собранность, внимательность, вежливость (в особенности по отношению к начальству… Карлик и в самом деле часто дерзит в ответ на безусловно справедливые замечания руководства!), а так же бережное отношение к чужой собственности.
Карлик выслушал господина директора, вежливо поблагодарил его за полезные советы и наставления. Потом встал (да, во время встречи нам разрешили сидеть на стульях, а не как обычно в наших камерах-клетках — на полу), повернулся задом к господину директору, снял штаны и согнулся в глубоком поклоне.
Вероника стал визжать, Рыжего опять вырвало (прямо Повару на спину… а нечего было в первый ряд садиться!), акробаты прыснули злорадным смешком (им директор, говорят, в прошлом месяце зарплату урезал), а почтенные скульпторы, все как один, отвернулись — в стороны, только все почему-то в разные.
Охранники секунд десять, если не больше, стояли в ступоре (а Карлик так всё это время побелевшему директору зад свой нежно-розовый и демонстрировал). Ну говорю — жирные они, бегемоты, и тупые до крайности! Резвыми становятся, только когда до дубинок дорвутся или там до плёток кожаных… А лысоватый, стоматолог-самоучка, и пассатижами лихо щёлкает.
Секунд десять охранники посопели, глазками похлопали…
Секретарь зашипел:
— А вот уволить кого? Или, может, в хор, на сцену нашу отправить?!
Тут-то жирные и очнулись!
Кинулись, подхватили Карлика (как был — согнутого, со спущенными штанами) — и понесли куда-то.
«А вы порепетируйте с ним, порепетируйте!» — злорадно захихикал скульптор Андрон.
Потом ладонь правую в кулак сжал, большой палец отогнул — и начал им куда-то в сторону пола тыкать.
Патрицием, что ли, себя возомнил?
Того, дурак, не понял, что если охранники сдуру Карлика забьют — так он без партнёра останется. И с кем ему тогда на сцену выйти? Себя самого резцом обработать? Так на то особый талант нужен. У Андрона его точно нет. Не тот это человек, не тот…
Балда, одним словом.
Карлик, конечно, за стеной повизгивал, но директор речь свою продолжил.
Да, ответственная была встреча, ничего не скажешь.
Это, понятно, традиция такая: перед открытием сезона директор непременно со всей группой встречается. И, конечно, предмет особой его заботы и внимания — артисты. Хоть мы в группе — переменный состав. Каждый сезон — новые.
Зато на нас, на нашей игре и держатся все представления. Клуб на нас держится!
Это ведь, если подумать хорошенько, каждый из нас по отдельности — переменный состав. Но артисты в целом, как коллектив, как часть клуба — состав как раз самый постоянный.
Без акробатов можно обойтись? Вполне!
Без охранников? Сложно, но можно. Действительно, ну зачем нас охранять? Мы же все добровольцы. Мы же сами рвёмся на сцену. Чего ради в клетках держать? Так уж, ради клубных традиций. А охранники-дармоеды зачем?
Нет, понятно, что артисты — народ сложный, неуправляемый, непредсказуемый, склонный к капризам, истерике, а то и просто-таки к безумию полному. Так что какой-то контроль необходим (клуб — организация серьёзная, солидная!). Но эти-то, толстомордые…
Им ли с артистами работать? Да им только… Впрочем, что они вообще могут делать?
Правда, я слышал, что иногда их просят… Нет, не то слово. Они не знают, что такое просьба. Этого слова в их убогом словаре попросту нет.
И не приглашают. Они не понимают, как кого-то куда-то можно приглашать. Вот притащить куда-нибудь, заломив руки за спину — это другое дело. Это понятно.
Так что не просят их и не приглашают, а приказывают — принять участие в представлении. Нет, вы чего-нибудь такого не подумайте, не представляйте (даже ненароком) — не в артисты же их записывают. Вовсе нет!
Так, по мелочи — канат какой подержать, цепь подтянуть, котёл в водой перенести. Этот, лысоватый (он, вроде, моряк бывший… мы с Рыжим недавно договорились его Боцманом называть — так его отличить проще от остальных болванов из охраны… среди них аккурат сегодня ещё две с лысинами появились… кожа у них жирная, да и волосы моют редко… оттого, верно, и лысеют до срока) — так вот, он на баяне играть умеет.
Правда, песню знает только одну, её постоянно на всех представлениях и исполняет. Песня, говорят, хорошая, нежная, душевная.
И голос у Боцмана… Нет, так-то грубый, хриплый, еле слова выцеживает, иногда кажется, что он их через губу сплёвывает. А вот как петь начнёт — так совсем другое дело. Я-то сам пока не видел (сезон ещё не открылся), но акробат один вчера рассказал: трогательная картина, прямо за душу берёт. Сидит Боцман, меха разворачивает, а сам — голову запрокинул, глаза закатил, и басом, но протяжным таким, будто печальный гудок пароходный — выводит, с чувством так, в надрыв срываясь.
Артиста тогда на жаровню положили (акробат за кулисами стоял, но ему хорошо всё было видно, тем более, что свет на сцену яркий дали, все софиты включены были и без всяких там светофильтров — простота, суровый лаконизм, сдержанность форм, понимаете ли, кульминация действа — ничего не отвлекает от обнажённого тела артиста, от алого пламени, от красной, раскалившейся решётки жаровни), он, конечно, старался — кричал так, что у зрителей в первом ряду уши закладывало, извивался отчаянно, когда его цепями к решётке прикручивали ассистенты скульптора (на них, понятно, асбестовые рукавицы были… да разве они ТАКУЮ боль сыграют?), чуть было самого скульптора не укусил.
А Боцман — играл себе да песню душевную пел. Так и сидел — с запрокинутой головой, с закрытыми глазами. И публика ему так потом аплодировала!
Если б артист дожил до окончания представления — так весь бы иззавидовался, что не ему на этот раз слава досталась, а (подумать только!) охраннику. Так что здорово, что помер он быстро и аплодисментов этих, не ему предназначенных, не услышал.
Нет, я не потому охранников бесполезными и никчёмными людьми считаю, что редкой славе их завидую. Им-то (да и то не всем, двум-трём, от силы) слава и впрямь достаётся по случаю… Случайно, то есть.
А нам, артистам, всегда! Даже тому бедняге, что аплодисментов своих законных лишился, и то кусочек славы достался. Хоронили-то всё равно с почестями, как положено! Гроб белым бархатом накрыт, два жонглёра в почётном карауле, акробаты с венками висят на трапециях, конферансье в чёрном фраке… Чёрная лента конвейера медленно, осторожно несёт радужный гроб в раскрывающую створки печь крематория, в глубине которой пляшут уже, всё выше и выше подскакивая, радостные, оранжевые языки пламени. Все плачут и улыбаются сквозь слёзы… А наутро — прах артиста развеют над полями. Там, далеко, за городом… С вертолёта, так, чтобы частички сгоревшего тела подхватил вихрь воздушных струй, летящих прочь от бешено крутящегося винта, подхватил и понёс вдаль, вдаль. И тело развеянное, разнесённое на километры перемешалось с воздухом, с землёй, с дождями, с туманом, с листьями, с травой… В конце концов — с дыханием людей, чёрт возьми!
Ну разве кому-нибудь может судьба подарить такую блаженную смерть, такие похороны, такое бессмертие?
Кто же ещё способен сохранить первозданную чистоту искусства, ПРЕДСТАВЛЕНИЯ (да, именно так!), представления подлинных страстей, подлинных переживаний, истинных (уж точно не наигранных!) чувств как не мы — артисты Белого клуба!
И не каждый по отдельности, а именно мы — все, в целом, в едином вечном, бессмертном организме Артиста, каждые два месяца отсекающего, прижигающего, убивающего отдельные члены многострадального своего тела на сцене Белого клуба, каждые два месяца умирающего в муках, и каждый раз воскресающего, потому что…
— Тихо! — завизжал секретарь.
Это он мне. Я, признаться, увлёкся и начал (непроизвольно, конечно) размахивать руками.
— Изжарить бы тебя, Хорёк, — со сладкой улыбкой прошептал Повар.
И подмигнул мне.
А один из охранников (из тех двоих, новеньких) заехал мне дубинкой по плечу. Хорошо, что по правому. Левое у меня и так болит (кажется, я его отлежал прошлой ночью… или с сердцем что-то не так?).
А напрасно он меня ударил. Ведь меня охватила такая гордость за свой труд, за дарованную мне судьбой возможность подарить людям счастье, веселье, беззаботный и лёгкий смех, чистую, невинную, истинно детскую радость, что забылся я, охваченный восторгом, и начал махать руками, будто донкихотова мельница крыльями, и едва не задел одного почтенного скульптора, что сидел справа от меня.
— Господи, — вздохнул господин директор, — ну и материал доставили на нынешний сезон! Ну и идиотов припадочных навербовали! То блюют, то с задницей голой прыгают, то пропеллер у меня перед носом крутят.
— Искусство, господин директор, начинается с преодоления предрассудков… — начал было секретарь, но директор тут же прервал его.
— Знаю я, с чего начинается искусство! — заявил он и поднял сжатый кулак. — С насилия! С насилия над собственным телом! Даром мне правление клуба жалование платит?! С насилия!
— Правильно я говорю, сударыня? — обратился он к Веронике.
— Вы-то, господин директор, правильные речи говорите, — жеманным голосом отозвалась Вероника. — Но речи ваши до ушей охранников почему-то не доходят…