музыкальной эстетике!
– Ну, это не мое дело, скорее ваше. Скрипач – скрипи, трубач – труби… А сочинитель – сочиняй!
– Буду, буду трубить, буду вашим трубадуром,– весело отозвался Ястребцев (он любил такого рода каламбуры),– да только кому же судить об искусстве, как не самому музыканту?
Юному гостю также не терпелось высказаться:
– Эстетики еще не было, а художники уже творили. Хозяин с нарочитым удивлением поднял брови:
– Творили? Да разве они боги?
– Да, боги. Сотворил ли бог небо и землю, сомнительно, а Девятая симфония сотворена. И «Снегурочка» также. И… «Пиковая дама».
– Благодарю, что поместили в таком лестном соседстве,– сказал композитор,– но позволю себе заметить, что лучше избегать таких восторженных отзывов. Скромность необходима не только в нашей самооценке, но и в том, как отзываемся о других.
После чая, когда гости уходили, а хозяин провожал их до калитки, Ястребцев сказал:
– Как мелодичны пьесы Шумана! (Надежда Николаевна играла одну из них для гостей.) Мелодия – это душа музыки. Тем обиднее замечать, что современные музыканты в своих сочинениях пренебрегают мелодией.
Николай Андреевич остановился.
– Пренебрегают? Нет, погодите, это обвинение серьезное, но вряд ли оно справедливо. Создать оригинальную мелодию становится все труднее. И нередко мне приходит в голову, что мелодии уже оскудевают! Это процесс неизбежный, как постепенное угасание солнца. Но наша планета остывает медленно, а для мелодии – увы! – остаются в запасе не миллиарды лет, а какие-нибудь жалкие десятилетия.
– Будем надеяться, – сказал Ястребцев,– что ваши опасения не сбудутся. Если верить математикам, мелодические комбинации неисчерпаемы.
Композитор заволновался:
– Ах, разве дело в комбинациях? Никакая математика не поможет, если нет главного. Мелодии не составляются и не комбинируются. У них более глубокий источник.
Что он хотел сказать? Но продолжение разговора могло еще сильнее утомить хозяина; да и Надежда Николаевна приближалась к калитке с пледом в руках. Это было сигналом к прощанию.
…Они шли молча. Женщина была встревожена. Опять он долго не уснет, потом выйдет в сад и просидит там до рассвета. Но кто знает, всегда ли спасительны осторожность, опасливость, уединение?
Композитор тоже молчал. Окутанный пледом, тяжело опираясь на руку жены, он медленно передвигался по дорожке к дому, не отводя глаз от блистающего озера.
«Нет,– думал он,– все-таки я задиристый старик. Наедине с природой смиряюсь, как будто все вопросы решены, а перед людьми все еще стремлюсь высказаться».
1
Этот июньский вечер тысяча девятьсот восьмого года описывал шестьдесят лет спустя, историк музыки, Алексей Петрович Дубровин. Он писал своему молодому тезке, который еще недавно был его учеником.
Теперь этот способный юноша работал в небольшом городе преподавателем музыкальной школы и лектором филармонической группы. В школе с учениками ему было легко. Но с людьми, далекими от музыки, с посетителями концертов он чувствовал себя на первых порах неловко. Говорить с ними научно – наведешь скуку, излагать популярно – прослывешь дилетантом и утратишь доверие.
«Вы как-то нам говорили,– писал он старому педагогу,– что знали самого Римского-Корсакова. Правда, вы были тогда очень молоды, но ведь юношеские впечатления остаются на всю жизнь. Я был бы очень рад, если бы вы рассказали мне об этом знакомстве. Мне так нужен живой штрих!
Музыку Римского-Корсакова я очень люблю, но, когда прочитал его «Летопись» [26], он показался мне каким-то сухим педантом, совсем не похожим па его музыку. Я мог бы, конечно, разобрать перед слушателями некоторые его произведения и этим ограничиться. Но нельзя же ничего не сказать о человеке. А сказать, что он был сухой, холодный, непоэтичный, я же не могу. Да это и неверно».
Алексей Петрович подробно описал свою единственную встречу с композитором в Вечаше и отослал письмо. Но в тот же вечер под влиянием живых воспоминаний и грусти начал второе.
«…Не сердитесь за откровенность, милый Алеша, но меня удивляет, зачем вам, музыканту, и музыканту довольно тонкому, с хорошей фантазией понадобились еще чужие впечатления. Как дополнительный материал – возможно. Но неужели сама музыка Римского-Корсакова так мало говорит вам о нем самом? А если взять одну только биографию – то, что нам известно, – неужели вы ничего не нашли, кроме сухости и педантства? И вся его жизнь, в которой так своеобразно отразилась эпоха, неужели вы находите эту жизнь неинтересной?
Менее всего я собираюсь давать вам советы в вашем деле. Вы справитесь с ним сами. Но вы заблуждаетесь по существу дела: вы не понимаете Корсакова. Вы даже сами так думаете. Это дает мне право поделиться с вами мыслями о композиторе и человеке: я не разделяю эти два понятия.
Прочитав «Летопись», вы пришли в недоумение: сказочник с таким огромным воображением и так сух, так неромантичен в своей исповеди. Обо всем отзывается иронически, совсем не эмоционален и строг, как чиновник… Воспел с такой любовью древние обряды и сам же, по собственному признанию, к обрядности более чем равнодушен.
Вы не одиноки – многие спрашивают меня: «Как он мог написать «Снегурочку», «Майскую ночь»?»
Но позвольте: где это решено и кем подписано, что любящий фантастику художник обязан всегда говорить о фантастическом, а воспевающий древние обычаи – водить хороводы и, взывая к богу Яриле, прыгать через костер? Что за смешение художественного с повседневным?
Признаюсь, я терпеть не могу актеров и актрис, которые при обычных, будничных обстоятельствах ведут себя, как на сцене. Так называемая поэтичность, возвышенность, одержимость, проявляемая в быту, все эти необыкновенные «случаи из жизни», сообщаемые вслух, оскорбляют меня вульгарностью, фальшью. Мне очень не нравится, когда на человеке так и висит его профессия.
«Летопись», по-моему, выгодно отличается от многих автобиографий, она написана сдержанно, скупо, но очень искренне. Не говоря о том, как много она открывает нам.
Жизнь человека можно прочитать по-разному: одни ничего не видят, кроме унылых фактов, и не вдумываются в них; другие проникаются смыслом этих фактов, видят самого человека среди них – и все представляется в другом, истинном свете.
Да, жизнь Корсакова кажется ровной, размеренной, как будто без ярких событий, но это на первый взгляд. В действительности она вся состояла из резких толчков и поворотов.
Основные периоды этой жизни удивительно ярки и поэтичны. Город Тихвин, где Корсаков провел детство, старинные обычаи и обряды (проводы масленицы), северные зори, монастырское пение, колокольный звон! Даже Морской корпус с его муштрой, холодом, телесными наказаниями не мог изгладить эти воспоминания и превратить маленького мечтателя в унылого, загнанного ученика. Но жизнь дарит ему новые радости: его самобытный талант не остается незамеченным. Потребность в дружбе удовлетворена полностью: музыканты, старшие годами и более зрелые, принимают его, как равного, в свой кружок [27], а что это за кружок и какое он имел значение для всей русской музыки, вам хорошо известно.
А кругосветное плавание: дальние страны, тропическая природа, океан! Ночные вахты, во время которых он видит несметные чудеса моря и неба. Правда, он был недоволен вначале, что его оторвали от любимого кружка и заставили следовать семейной традиции [28], но как много значили для его таланта эти годы плавания! Почти три года.
В самом деле, откуда эти свежие гармонии и необычная инструментовка его ранних сочинений для оркестра? Откуда это сказочное, волшебное, восточное, что поразило нас в «Антаре»? Дирижер Артур Никиш, которого я имел удовольствие знать лично, высоко ценил эту симфонию Корсакова. И, наконец, откуда это изображение морской стихии в музыке – ведь тогда ото услыхали впервые!
А между тем сила здесь не в одних только редкостных впечатлениях, не в них главный источник, а в вечно живой поэтической душе, которая так чутко их воспринимала. К этому я и веду. Музыкальный дар – это само собой, этого мы не обсуждаем, я говорю о личности.
Были в жизни Корсакова и засушливые периоды (один из них он уготовил себе сам). Но он же и находил для себя обновление.
Я напомню вам об этом.
Римский-Корсаков был еще молод, его талантливые вещи имели успех – чего же больше? Но то, что не видно посторонним, ощущает строгий к себе художник. И наступает новый поворот, не внешний, а внутренний. А такие повороты не менее резки и значительны, чем толчки извне.
Ни ранняя слава, ни сознание своего таланта не заглушили в нем другого сознания: что ему не хватает мастерства. Он понял, что одной самобытностью не продержишься, а только начнешь повторять самого себя.
И вот композитор, написавший две симфонии, прекрасные романсы, симфоническую картину и даже оперу [29], начинает снова учиться. Почти целый год, да и позже, он не позволяет себе сочинять: изучает технику композиции. Его друзья недоумевают: одни считают это блажью, другие – «изменой» (в кружке Балакирева презирали консерваторское учение). Один лишь Чайковский, далекий от балакиревского кружка, пишет Корсакову, что преклоняется перед его решением и изумительно сильным характером.
А ведь в решении Корсакова был риск. Первое же сочинение, которое он после большого перерыва показал друзьям, вышло неудачным: оно было сухо, немелодично, перегружено техническими подробностями. Этот квартет никому не понравился – и самому автору тоже.
Я так ясно представляю себе это злосчастное исполнение, как будто сам, страдая, при нем присутствовал. Так и вижу нахмуренного и даже разгневанного Балакирева, деликатного и очень огорченного Бородина, непроницаемо-иронического Цезаря Кюи и, разумеется, решительного Стасова, который про себя уже произнес приговор и сейчас его выскажет: «Погубил ты себя, милый человек, иссушило тебя твое ненужное учение!»