Ни ранняя слава, ни сознание своего таланта не заглушили в нём другого сознания: что ему не хватает мастерства. Он понял, что одной самобытностью не продержишься, а только начнёшь повторять самого себя.
И вот композитор, написавший две симфонии, прекрасные романсы, симфоническую картину и даже оперу[30], начинает снова учиться. Почти целый год, да и позже, он не позволяет себе сочинять: изучает технику композиции. Его друзья недоумевают: одни считают это блажью, другие — „изменой“ (в кружке Балакирева презирали консерваторское учение). Один лишь Чайковский, далёкий от балакиревского кружка, пишет Корсакову, что преклоняется перед его решением и сильным характером.
А ведь в решении Корсакова был риск. Первое же сочинение, которое он после большого перерыва показал друзьям, вышло неудачным: оно было сухо, немелодично, перегружено техническими подробностями. Этот квартет никому не понравился — и самому автору тоже.
Я так ясно представляю себе это злосчастное исполнение, как будто сам, страдая, при нём присутствовал. Так и вижу нахмуренного и даже разгневанного Балакирева, деликатного и очень огорчённого Бородина, непроницаемо-иронического Цезаря Кюи и, разумеется, решительного Стасова, который про себя уже произнёс приговор и сейчас его выскажет: „Погубил ты себя, милый человек, иссушило тебя твоё ненужное учение!“
Но Стасов ошибался, как это нередко бывало с ним. Помните ли вы сказку о мёртвой и живой воде? Лежит в поле убитый богатырь. Прилетел к нему ворон с мёртвой водой, обрызгал тело — раны закрылись, срослись обрубленные члены, а жизни нет. Прилетел с живой водой — богатырь очнулся, встал на ноги. И выходит, что без мёртвой воды живая не помогла бы.
Горько было Корсакову, но он ни о чём не пожалел. Время учения и было для него той необходимой мёртвой водой.
А в чём была живая? Он сухо сообщает нам, что обработка народных песен, за которую он тогда взялся, да редактирование двух опер Глинки возродили его дух; он вернулся к творчеству. Но уверяю вас, и это не помогло бы, не будь он сам богатырь.
В биографиях я нередко читал: „Жизнь мастера уже шла под гору, силы его иссякали, но время от времени он ещё радовал нас…“ Жизнь Корсакова всё время шла в гору. И особенно, пожалуй, после пятидесяти лет. Была, правда, остановка перед этим, его преследовали несчастья: умерла дочь; театры не ставили его опер; ему не писалось, мучили тяжёлые мысли. Но прошло немного времени, и опять наступило возрождение.
Я говорю о том, как он нашёл свой театр в Москве. Вернее, как театр нашёл его[31]. Там пел Шаляпин, дирижировал Рахманинов, декорации писали Васнецов и Врубель. А музыку сочинял Корсаков. Композитор вновь обрёл молодость и силу. Он прожил после того ещё четырнадцать лет и за эти годы написал одиннадцать опер.
Всё выше, всё глубже, совершеннее. „Царская невеста“, „Садко“, „Салтан“. На склоне лет — великолепная партитура „Сказание о граде Китеже“. И острый, злободневный „Золотой петушок“.
Посмотрите, как наряду с этим продолжается его общественная деятельность. Он живёт не одним только искусством. В девятьсот пятом вместе со своими учениками присоединяется к всероссийской забастовке. И его увольняют из консерватории — старого профессора-бунтаря.
Всё это вы знаете не хуже меня, то есть основные этапы. Я же хочу, чтобы вы увидали не ровно исчерченную поверхность, а ту вулканическую глубину, которая под ней скрывается.
…Вы просили рассказать о единственном свидании с Римским-Корсаковым. Я же рассказал о многих, пусть воображаемых, но достоверных. Получилось длинно — прошу извинения.
Порой мне кажется, что мы говорим с вами из разных далей. Слышите ли вы, по крайней мере, мой голос?
2
Ответ Алексея-младшего пришёл скоро. После необходимых слов благодарности он описал свой первый доклад (или лекцию) о Римском-Корсакове.
«…Перед этим был разговор с моим „шефом“. Не могу удержаться, чтобы не передать этот краткий, но поучительный диалог.
Он. Когда будешь говорить о „Кащее Бессмертном“, не забудь сказать, что во время спектакля весь зал кричал: „Долой самодержавие!“
Я. Не весь зал, а только один голос.
Он. Неважно: это был глас народа. А о самой музыке „Кащея“ можешь не распространяться: говорят, она была декадентская.
На этот счёт я его успокоил.
Поначалу я волновался. В зале не рояль, а пианино со слабым звуком. Но играть можно было. Народу пришло больше, чем я ожидал.
Уселись в задних рядах. Приглашаю сесть поближе, жду, никто не трогается с места. И только один, с газетой в руках, расположился в первом ряду перед моим носом да ещё громко шелестел листами. Попросил его не мешать или уйти. Никто не пришёл мне на помощь. Страдая, начал лекцию — решительно и зло. И тот — представьте! — вскоре отложил газету. А задние стали тихо пересаживаться.
Баритон очень недурно спел арию Грязного. И Любаша была хороша, и одна и в дуэте.
Сказав всё, что следовало, я осведомился, есть ли вопросы. Опять молчание. Жду. Наконец — записки. Я предпочёл бы видеть тех, кому отвечаю. Но что поделаешь.
Кое-какие записки дельные: о романсах Корсакова, о его учениках. Правда ли, что Хачатурян его музыкальный „внук“[32]? Можно ли назвать „Шехеразаду“ симфонией? И ещё — о редактировании „Бориса Годунова“. Довольно интересные вопросы. Зато другие!
„Когда к нам приедет польский (или чешский) джаз?“
„Отчего по радио всегда передают Бетховена?“
„А сами-то вы женаты?“
И уже не вопрос, а назидание:
„Классики были слишком медленные, а наши сегодняшние темпы этому не соответствуют“.
Как видите, аудитория хотя и небольшая, но разнородная по вкусам и развитию.
Сегодня была общая тема, а в следующий раз — специальная. О сказочных образах Римского-Корсакова. Это меня немного беспокоит.
…Весь этот сухой отчёт я написал до того, как получил ваше письмо. А когда прочитал его, то понял, что не сказал самого главного.
Вам, конечно, хочется знать, доволен ли я. Безусловно. Есть какая-то особенная радость в том, что приобщаешь людей к музыке. Не то что чувствуешь себя артистом, на это я не претендую, но как-то сознаёшь, что живёшь не зря.
Вот вам мой ответ на вопрос, слышу ли ваш голос.
А вообще — трудно.»
3
«…Рад вашему успеху, Алёша. Интересно, что вы ответили о редактировании чужих опер. Ведь это тоже часть биографии Корсакова. А во мне это задело ещё одну живую струну.
Мы много рассуждаем о дружбе. Приводим иногда — в последнее время всё реже — классические примеры: Орест и Пилад, Дон Карлос и маркиз Поза. А я вам скажу, что не знаю более сильного примера, хотя это не бросается всем в глаза, чем подвиг дружбы, который совершил наш композитор по отношению к своим товарищам.
Я не могу читать без волнения, как он принёс однажды Бородину нотную тетрадь, в которой ещё ничего не было написано, кроме названия: „Князь Игорь, опера Бородина…“ И тех строк, где Корсаков пишет, что готов сделаться секретарём Бородина, только бы он закончил свою чудесную оперу. А она существовала лишь в набросках. И его письма к Бородину, в которых предлагает всячески помогать, перекладывать для оркестра и переписывать по указанию автора. И прибавляет: „А вы совеститься не извольте, ибо поверьте: мне чуть ли не больше вашего хочется, чтобы ваша опера пошла на сцене, так что с удовольствием буду вам помогать, как бы работая над собственной вещью“.
Вы скажете: и Глазунов тут потрудился. Да, конечно, благодаря феноменальной памяти Глазунов воспроизвёл то, что слыхал от самого Бородина. Он запомнил всё, что пелось и игралось на фортепьяно. Большое спасибо за это Глазунову. Но главный труд завершения, как вы знаете, принадлежит Корсакову.
И разве только „Игоря“? А окончание „Хованщины“? А оркестровка „Бориса Годунова“? А „Каменный гость“? Может быть, новые поколения музыкантов кое-что и осудят: скажут, что Корсаков вложил слишком много своего. И уже осуждают. И, может быть, правы. Но разве это умаляет благородство самого поступка?
Мастера уходили из жизни, не успев завершить свои творения, а их современник взял это на себя. Не говорил себе: жизнь коротка, у меня у самого много неисполненного. Он даже не раздумывал над этим; просто взялся за дело и довёл его до конца.
Но я умолкаю: не хочу нарушить ту необходимую скромность, которую некогда завещал мне уходящий из жизни композитор: скромность не только в оценке нас самих, но и в характеристике других лиц, почитаемых нами.
Пишите мне подробно о вашей пропаганде. Это очень хорошо, что вы находите радость в вашем деле — приобщении людей к искусству. Напрасно вы говорите: я не артист и не претендую на это, — вы должны быть артистом. Справедливо избегая сухости в изложении, вы боитесь и свободы, боитесь говорить о композиторе как о любимом вами человеке. Вы, я знаю, опасаетесь, что вас заподозрят в недостаточных знаниях. Но если знания есть, изящная форма не помешает их обнаружить.
Отчего вас беспокоят „сказочные образы“?»
4
«…Итак, Алексей Петрович, я рассадил на эстраде своих музыкантов и в промежутке между их выступлениями рассказывал, что происходит в музыке.
Я не хотел, чтобы это были обычные музыковедческие пояснения: „Здесь в звуках арфы изображаются…“ Или: „Тема, изложенная скрипкой, рисует…“
Но мне и не хотелось излагать голый сюжет оперы. Я попробовал набросать картину — в данном случае Новгородского торжища, поскольку речь шла о „Садко“.
О, сколько прилагательных я обрушил на головы моих слушателей! Были тут