Сигналы
Обращение с жалобой к власти не является чем-то совершенно новым, однако кампания самокритики дает новый толчок развитию этой социальной практики. Ее цель — активизировать массы, побудить как можно большее число советских людей выявлять «ошибки» и «недостатки», говоря словами Сталина. Широкое распространение, которое получила критика, неизбежно вызывает вопрос, до какой степени она была организованной и отрежиссированной. Во время кампании 1928 года «хозяйственники» настаивали на определении границ возможной критики и форм, в которых она должна выражаться. Что происходит после первых, неуверенных шагов: критика становится относительно свободным и лишенным строгих рамок занятием, или, наоборот, для нее устанавливаются жесткие правила? Издавая брошюры и специализированные журналы, в которых содержатся как теоретические, так и практические советы[95], а также обращаясь к более широкой аудитории (передовицы и статьи в газетах, публикация писем, выступления), власть формирует официальный дискурс о критике. В какой мере в этой совокупности текстов содержится определение формы (стиля, лексики) и содержания (затрагиваемых тем) обращений к власти?
Разоблачать
В начале 1928 года состоялась дискуссия Максима Горького и рабочих корреспондентов на страницах «Рабочей газеты», а затем в «Рабоче-крестьянском корреспонденте». Отвечая одному из рабкоров на вопрос: «о чем писать в газеты?» «больше — о хорошем или плохом», Горький считает, что лучше уделять больше внимания положительным сторонам жизни, потому что «хорошее у нас так хорошо, каким оно никогда и нигде не было»{317}. По подсчетам редакции газеты, тезис, что следует писать «и о хорошем, и о плохом», преобладает почти в 400 полученных откликов. Между тем цитаты из писем, которые приводит газета и сам Горький, склоняют чашу весов скорее в сторону критики: «Самолюбованием заниматься некогда», — пишет некий товарищ Гольц. Кроме того, призывы писать об успехах не так уж многочисленны в официальных речах, а когда случаются, то за ними редко следуют практические действия. Начало выпуска «Листков РКИ», конечно же, сопровождается обещанием, что:
«“Листок” будет оказывать всемерное содействие хозяйственникам, руководителям производства и советских учреждений в использовании лучших достижений в работе, описывать хорошие образцы достижений на предприятиях и в советском строительстве, поощрять всякие конкретные шаги в деле рационализации производства и советского аппарата»{318}.
Это останется тем не менее благим пожеланием, и количество подобных статей, напечатанных в этом «Листке», было незначительными{319}. Призывы писать что-то иное, нежели жалобы или разоблачения, чаще всего носят чисто формальный характер: в руководстве, предназначенном для редакторов стенгазет, указывается, что газеты должны «также» содержать «полноценные, жизнерадостные, веселые»{320} заметки. Лишь начиная с 1938 года «Крестьянская газета» иногда пытается переориентировать своих корреспондентов. Редакция считает своим долгом и имеет обыкновение сообщать своим корреспондентам о ходе, которое получило их дело. Так, в апреле 1938 года, сотрудник газеты направляет одному из читателей следующее письмо{321}:
«Вынуждены были вновь обратиться в райком ВКП(б) с просьбой оградить от притеснений. Мы просим вас, тов. П., обязательно напишите нам, что конкретно будет сделано РК ВКП(б). Кроме того, мы выписку из вашего письма, где вы пишете о злоупотреблениях в колхозе и на ОТФ — мы направили районному прокурору.
Мы уверены, что сейчас у вас будут созданы нормальные условия для работы.
Ваше стремление установить с нами регулярную переписку мы приветствуем. Пишите нам о достижениях в колхозе, о методах работы лучших стахановцев. Приводите примеры, факты, цифры, характеризующие методы работы лучших людей колхоза.
Всего наилучшего».
Тем не менее в течение почти всего периода с 1928 по 1941 год власть побуждает прежде всего к разоблачениям. В ходе различных кампаний, проходивших в тридцатые годы, населению предлагают сообщать о несправедливостях, о недопустимых ситуациях и даже об отдельных людях. Советских людей просят сообщать властям прежде всего о недостатках, «писать о плохом»: именно это объединяет все анализируемые здесь тексты.
История одного исчезновения
Определяя явление, сталкиваешься прежде всего с проблемой его наименования. И действительно, в русском языке, как и во французском, слово «донос» шокирует. Таким образом, распространение доносительства начинается с исчезновения: исчезает само слово, обозначающего явление, — «донос». Оно полностью отсутствует в официальных текстах по меньшей мере до 1938 года. В советских словарях это слово редко приводится в чистом виде: оно почти всегда сопровождается эпитетом «ложный», заставляющим вспомнить, что советский закон карает за «ложный донос» наказанием до двух лет лишения свободы{322}. Сознательный отказ от употребления слова «донос» очевиден в ответе, данном во время чистки Академии наук в 1929 году, представителем Центральной контрольной комиссии (ЦКК), старым большевиком Ю.П. Фигатнером[96] человеку, который упрекает его в том, что он требует доносов:
«Но только что поставивший этот вопрос говорил, что мы здесь ставим вопрос о доносах. Я думаю, тов. РУДНЕВ, что я имею право желать, чтобы мой ответ вы выслушали, а не становились спиной к комиссии. Мы ни о каких доносах не говорим, это слово нами не употреблялось, этого слова в нашем рабочем лексиконе нет (Аплодисменты). Когда мы ставим здесь вопрос о выявлении недостатков, то мы его ставим не с точки зрения доносов. Нам, не имевшим отношения к науке, проведшим всю свою жизнь мимо университетов, наши университеты были тюрьма и каторга, мы тогда, в царское время применяли слово донос, когда доносили на рабочий класс, когда доносили на борцов за освобождение родины. Сейчас у нас этого слова в нашем лексиконе не существует. И поэтому, когда мы пришли к вам и просим нам помочь выявить недостатки, мы говорим не о доносах и не о кривой роже. Я хочу надеяться, что мое выступление вы поняли не так, как его понял тов. РУДНЕВ. Когда мы говорим о недостатках, нам это больнее, чем вам. И если мы боремся со своими собственными недостатками, то мы вправе требовать этого и от вас, работники в науки, чтобы и вы боролись с ними. Если мы не скрываем своих недостатков перед всем миром, мы вправе требовать от вас, скажите, что у вас плохого — это нам нужно — для исправления. Мы не доносов хотим, мы не спрашиваем, у кого какая рожа. И если вы тов. РУДНЕВ нам не поможете, без вас это сделаем. Есть ли еще желающие высказаться?»{323}
Речь идет о том, чтобы не допустить ни малейшего подобия между тем, что просят делать советских людей, и поступками, осуждаемыми с нравственной точки зрения. Слово «донос» отныне связывается с царским режимом: ту же мысль, что и у Фигатнера, мы находим в словаре Д.Н. Ушакова, изданном в Москве в 1935 году{324}. Именно поэтому заведующая Центральным бюро жалоб Мария Ульянова высмеивает в 1932 году иностранную прессу, которая сравнивает корреспондентов РКИ с «доносчиками»{325} или со «шпионами».
Это исчезновение сопровождается активным предложением замещающей и при этом намеренно расплывчатой лексики: факт информирования власти, таким образом, обозначается рядом более или менее взаимозаменяемых слов. Говорят о «заявлении», «заметке», «жалобе» и, главное, все чаще и чаще — о «сигналах». Напрасно было бы пытаться связать с каждым из этих слов специфическую форму письма или устного заявления. Тем не менее все эти слова — вне изучаемого здесь контекста — имеют конкретное значение и принадлежат к различным языковым сферам: «заявление» или «жалоба» относятся к сфере судопроизводства, «заметка» к журналистике.
То, что слово «сигнал» в конце тридцатых годов, в частности в 1937 году, получает самое широкое распространение для обозначения жалобы и доноса, свидетельствует о тенденции, идущей сверху, сделать по возможности нейтральным акт информирования власти. Это слово появляется прежде всего в газетных статьях:
«КК РКИ должны быть особо чуткими и внимательными к указаниям, критике и жалобам рабочих и колхозников, к сигналам печати»{326}.
Расширить лексическое поле использования слова «сигнал» в текстах, имеющих целью информировать власть, позволяет глагол «сигнализировать»: жалобы советских людей сигнализируют руководству о существовании той или иной проблемы.
«Бюро жалоб должны обобщать поступающие жалобы, сигнализируя о неблагополучных районах и участках работы руководящим органам и КСК»{327}.
Во второй половине тридцатых годов постепенно устанавливается связь между глаголом и существительным, и «жалобы, которые сигнализируют» становятся «сигналами». В официальном дискурсе используется отныне это слово, чтобы обозначить информацию, в которой идет речь как об ошибках в управлении, злоупотреблении властью:
«Так например, в сводке писем от 26.ХI.38 г. были сигналы о безобразиях на ряде заводов Свердловской области, о срыве выполнения плана, о неправильной политике местных организаций в области зарплаты (рабочим не выплачивалась зарплата 3 месяца), о браке продукции и т. д.»{328}
…так и о принадлежности человека к лагерю врагов СССР:
«Пленум считает, что руководство обкома партии и в первую очередь т. Криницкий, имея многочисленные сигналы о наличии в руководстве комсомола враждебных элементов <…>»{329}.
Слово «сигнал» в конце концов объединяет всю совокупность возможных смыслов, связанных с обращением к власти и информированием ее: оно означает как «жалобу» — оба слова часто взаимно заменяют друг друга, — так и «донос». Кроме того, тем же словом начинают называть как официальное высказывание (сигнал, газетная статья), так и информацию, поступившую от граждан. Наименование поступка носит, таким образом, очень общий характер: не существует никакого точного слова, но множество различных наименований. Тем самым эти слова теряют свой истинный смысл, перестают быть нравственно коннотированы. Советский человек, обратившийся к власти, чтобы сообщить ей о чем-нибудь, с трудом мог бы назвать свой поступок. Эта искусно поддерживаемая неопределенность имеет целью дать возможность доносить максимальному числу людей, лишить их ощущения, что они переходят некую моральную границу. Такую же цель преследует и определение возможных доносчиков.
Кто должен доносить?
Само существование возможности написать в государственный орган, чтобы указать на наличие проблем, представлено как право советских людей: М. Ульянова видит в этом «одну из важнейших форм развития советской демократии»{330}. Это и есть тот фундамент, на котором базируются все рассуждения с целью вовлечь в процесс доносительства максимально большое количество людей. Регулярно официальные тексты напоминают, что «наш закон полностью обеспечивает возможность приносить жалобы на любого государственного служащего»{331}. Нет необходимости быть «сотрудником газеты» или обладать особыми талантами, чтобы написать в нее. Чтобы не создавать впечатления, что существуют специалисты по сигналам в прессу, рабочие и сельские корреспонденты обречены на то, чтобы постепенно растворяться в массе:
«В рабкоры, селькоры не принимают и не зачисляют. Рабочий, пишущий в стенную или печатную газету называется рабочим корреспондентом (сокращенно рабкор), а крестьянин — сельский корреспондент (селькор). Рабкор это не чин и не звания, а общественная работа»{332}
Отныне «рабочий, работница, крестьянин, крестьянка, служащий, каждый труженик может и должен писать в наши стенные и печатные газеты»{333}. Точно так же «все» могут обращаться в бюро жалоб{334}. Таким образом, это относится к самым широким слоям общества: говорят о «массах», о «трудящихся», обо «всех коммунистах и беспартийных». Не существует привилегированного статуса, дающего право писать.
Кампания самокритики ясно показала: подобное максимальное расширение практики рождает проблему врагов. Нужно ли давать слово тем, кто не является сторонником власти большевиков? Официально по крайней мере никакого клейма на жалобщиках не ставится: нет ни одного текста, в котором бы призывалось игнорировать письма или информацию из-за сомнительного социального происхождения или «неправильных» политических взглядов. Соблазн учитывать эти обстоятельства существует, как мы увидим, во время работы над жалобами и проявляется публично при обнародовании «результатов» проверок. Нередко случается, что обвинения отбрасываются на том основании, что они являются «клеветой», исходящей от классовых врагов. Тем не менее, когда на одном из совещаний бюро Комиссии советского контроля вопрос ставится открыто: следует ли рассматривать жалобы крестьян-одиночек с такой же скоростью, как и жалобы колхозников? — ее председатель Н. Антипов дает однозначный ответ{335}:
«Тут делался упор, что жалобы единоличников. Это не может быть аргументом того, что их можно затягивать разбором. Чья бы жалоба не была, ее надо разобрать и если жалоба неправильная, сказать, что отклоняем».
Начиная с пленума Центрального Комитета в январе 1938 года официальный дискурс меняется и весьма двусмысленно, можно наблюдать, как увеличивается число рассуждений по поводу угрозы, что сигналы будут использованы злонамеренными лицами, например, в «Правде» от 19 января 1938 года:
«Известно, далее, немало фактов, когда замаскированные враги народа, вредители-двурушники в провокационных целях организуют подачу клеветнических заявлений на членов партии и под видом «развертывания бдительности» добиваются исключения из рядов ВКП(б) честных и преданных коммунистов, отводя тем самым от себя удар и сохраняя себя в рядах партии»{336}.
Кадровый отдел Центрального Комитета партии, обращаясь к органам, занимающимся расследованием доносов, настаивает на необходимости наказать этих «клеветников и провокаторов» и «тщательно разобраться»{337} в содержании обвинений. Эти оговорки, новые и совершенно реальные, касаются, однако, лишь коммунистов, а не всего населения.
Но в том, что касается высказываний, открыто адресованных всему обществу, клеймо не ставится ни на ком: обращаться к власти могут все. Конечно же, приветствуется, чтобы советские люди подписывали свои «сигналы» и указывали адрес — в доказательство своей искренности и честности[97]. Однако анонимность писем вовсе не подвергается систематическому осуждению. Официально личность доносящего менее важна, чем раскрываемые им сведения, как о том напоминает инспекторша Центрального Комитета профсоюзов, командированная в Горький:
«В первые дни моего приезда сюда, моей задачей было поговорить с теми людьми, которые написали это заявление. Но заявление оказалось анонимным. Товарищи, которые были опрошены, говорят, что не знают, кто писал. Для нас коммунистов не важно, кто это писал, а важны сами факты»{338}.
Не только не существует документов, в которых бы подвергалась критике анонимность доносов, она даже поощряется властью. Начиная с 1929 года И.И. Шитц[98] упоминает в своих дневниках плакаты, висевшие в коридоре одного высшего учебного заведения: они призывали студентов «сообщать, даже без подписи, факты из деятельности профессоров»{339}. Чуть позже, во время уже упоминавшейся чистки Академии наук[99], представитель ЦК уточняет:
«Мы надеемся, что к нам будет поступать целый ряд заявлений в письменном виде, касающихся работы Академии, для чего мы вывесим специальные ящики, запечатанные, которые не может никто вскрыть, кроме членов комиссии. У нас могут быть и анонимные заявления, в которых будет указан целый ряд фактов, эти факты мы будем проверять и, если они подтвердятся, мы их вынесем на обсуждение общего собрания сотрудников. Таким образом, если к нам будут поступать заявления, мы их доведем до сведения собрания, если сотрудники пожелают, мы фамилии их указывать не будем, хотя, повторяю, каждый сотрудник будет находиться под нашей защитой»{340}.
И хотя документальных свидетельств о призывах к анонимным доносам не так уж много, мы не находим и открытого осуждения подобной практики. Терпимость в этом вопросе очевидна. Она менее очевидна по отношению к другому способу самозащиты: когда человек скрывается, не утаивая свое имя, но стараясь затеряться в массе подписей под коллективным письмом.
Может ли письмо-обращение к власти быть групповым поступком, или оно должно всегда исходить от отдельного человека? Этот вопрос никогда всерьез не ставится в публичных выступлениях власти. Нет, насколько мне известно, ни одного официального текста, где определялось бы, должен ли автор сигнала быть коллективным. Но в следующем конкретном эпизоде обращает на себя внимание весьма красноречивая особенность словоупотребления. В ходе заседания бюро Комиссии советского контроля в декабре 1936 года Н. Антипов берет слово для того, чтобы раскритиковать коллективное письмо, направленное в КСК[100]. Письмо это на самом деле — жалоба, но прежде чем отправить его, авторы «собрали» подписи. Таким образом, они направили «петицию», чего власть, по мнению Антипова, допустить не может. Слово «петиция», следовательно, используется, чтобы опорочить текст коллективного автора: для власти «пойти собирать подписи» значит «создавать общественное мнение», а на это «никто не имеет права». Это не означает, однако, что существует запрет и ведется систематическая борьба с коллективными письмами, их обычно допускают. Но власть самим выбором употребляемых слов отмечает предпочтение, отдаваемое ей индивидуальному письму.
Ограничения устанавливаются, однако, по возможности незаметно, и публичный дискурс настаивает, скорее, на отсутствии препятствий, чем на желаемых для власти границах. Максимальное расширение пространства доносительства происходит также за счет умножения возможных получателей «сигналов» населения.
Куда доносить?
Обращаться на самом деле можно много куда, это, впрочем, важнейшая характеристика доносительства в СССР в тридцатые годы. Сбор доносов ни в коем случае не является прерогативой одной только политической полиции. Возрожденный институт доносительства опирается на целую сеть, созданную в двадцатые годы и описанную нами выше. Речь идет о том, чтобы сделать эту сеть основой для выстраивания новой практики[101]. В различных публичных призывах конкретные детали («куда следует направлять сигналы?») чаще всего отходят на второй план. Так, в обращении Центрального Комитета от 3 июня 1928 года, хотя и указывается, о каких вредных явлениях следует сообщать (алкоголизм, бюрократизм и т. д.), но не сообщается, куда должна быть направлена эта критика (даже если некоторые структуры, среди которых особенно выделяется РКИ, все же упомянуты). Трудно отыскать в этих текстах разграничительные признаки, согласно которым о том или ином нарушении следует сообщать в тот или иной орган. В своей практической деятельности институты, работающие с «сигналами», до некоторой степени осуществляют эту сортировку — уже по факту, и мы это увидим, но официальный дискурс и здесь поддерживает относительную неопределенность.
Нет также никаких указаний на связь со статусом автора: кому следует писать, если ты крестьянин? Если ты коммунист или горьковчанин? Некоторые печатные органы имеют относительную специализацию, тем самым и их потенциальные корреспонденты: так, например, обстоит дело с заводскими газетами или с «Крестьянской газетой». Они адресованы, следовательно, ограниченной аудитории. Так же обстоит дело с территориальной адресностью: и здесь тоже, по умолчанию, следует обращаться в самый близкий «пункт приема». Но в этом вопросе никто ни на чем не настаивает. Во всем царит полная неопределенность. Можно даже задаться вопросом, насколько характерными являются соображения Н. Антипова, который считает, что коммунисты должны вести себя особенным образом:
«Теперь о поведении коммуниста, который писал заявление и письмо в газету. Это поведение во всяком случае не члена партии. Такого коммуниста надо исключить из партии во что бы то ни стало, без всяких разговоров. Какой член партии имеет право так поступать? Если коммунист видит, что та или иная группа людей чем-нибудь не довольна, он обязан, как член партии, как честный гражданин, пойти в партийную организацию и сказать вызовите их поговорите, может быть можно как-нибудь улучшить дело, помочь людям, если нельзя помочь, можно разъяснить, а он вместо этого садится и пишет заявление. Это не член партии. Так член партии действовать не имеют права. Это или либералишко, или чужой человек. А потом люди запутались»{341}.
Публичный дискурс ни на чем не настаивает: он предпочитает напоминать о практике и предоставляет гражданину самому решать, кто будет адресатом его «сигнала».
В нормативных текстах можно найти несколько редких сведений о специализации различных инстанций приема. Роль бюро жалоб уточнена в постановлении об их учреждении: их задача — искоренять «бюрократизм и волокиту в государственных и общественных организациях и пренебрежительное отношение должностных лиц к запросам трудящихся»{342}. Расплывчатость формулировок допускает, между тем, свободное толкование. Эта нечеткость растет по мере увеличения количества бюро жалоб, поскольку в 1934 году в сферу их компетенции входят «различные недочеты нашей работы, <…> все возможные искривления линии партии и правительства» и, следовательно, целый спектр разнообразных проблем, «от мелкого, казалось бы, имеющего узко личный интерес факта несправедливости, допущенной по отношению к одному лицу, до вопроса, имеющего большое общественно-политическое значение»{343}. Реформа 1934 года могла бы стать поводом заново уточнить роль бюро, но официальные документы слово в слово повторяют прежние формулировки. Что касается писем в газеты, неопределенность входит в обыкновение с 1928 года, поскольку «прежде всего рабочий или крестьянин должен писать в газету о том, чем живет сейчас и что волнует ту фабрику, в которой он работает, или село в котором он живет»{344}. Специализированные партийные органы, в свою очередь, имеют более узкую компетенцию: контрольные комиссии разбирают только проблемы, касающиеся коммунистов. В момент своего создания в 1934 году партийная контрольная комиссия в Горьком, которая сменяет КК-РКИ, публикует объявление в местной газете, в котором уточняется, что в нее следует обращаться в случаях, касающихся «нарушения парт, дисциплины и парт, этики»{345}, что оставляет, нельзя не признать, широкий простор для деятельности возможных корреспондентов. Таким образом, некоторое молчаливое распределение существует (бюрократические проблемы в основном находятся в компетенции бюро жалоб, отклонения политические — в ведении ОГПУ или позднее — НКВД), но никаких строгих рамок не навязывается, и никаких попыток заранее определить адресность писем и заявлений советских людей не делается.
Помимо «точек приема информации» общего назначения, которые пропагандируются шире всего, начиная с 1933 года множатся специализированные органы. Так, в 1933 году крестьянская жалоба только на уровне районного исполнительного комитета может быть рассмотрена или бюро жалоб РКИ, или областной сельской администрацией, или земельным отделом комитета{346}. Существует, кроме того, множество специализированных управлений, каждое из которых располагает службой или сотрудником, в чьи обязанности входит работа с жалобами. Так обстояло дело в 1934 году в Сормовском районе Горького — в окружном совете и в его отделах образования, социального страхования, жилищно-коммунальной службы, в различных службах снабжения, в прокуратуре, в налоговой службе, в сберегательной кассе, в службе здравоохранения, на почте, в рабочих магазинах нескольких заводов, в дирекции некоторых заводов, в специализированных мастерских этих же заводов{347}.
Власть решает регулярно рассказывать о работе этих разнообразных учреждений. Большинство из них выходит на первый план, начиная с 1928 года: появление «Листков РКИ» в «Правде» в марте 1928 года позволяет напомнить, что Рабоче-крестьянская инспекция является «органом борьбы за улучшение и переделку всего государственного аппарата» и просить о «самой активной массовой поддержке трудящихся». Инспекции представляется максимальная возможность заявить о себе: одна полоса центрального печатного органа несколько раз в неделю (обычно 2 или 3) в течение двух лет. Тем более что эти полосы в конце августа 1928 года начинают перепечатывать «в подавляющем большинстве губернских и окружных газет»{348}, где еще долго продолжают публиковаться — даже после того, как давший им жизнь центральный образец канет в лету{349}. Хотя сотрудники РКИ и не являются постоянными авторами этих страниц, с их помощью удается умножить число примеров эффективной работы инспекции и тем самым побудить читателей сотрудничать. Роль ККРКИ[102] как на центральном, так и на местном уровне, усилена их участием в различных чистках, организованных в конце двадцатых годов: чистка партии в 1929–1930, затем в 1933, а роль РКИ — участием в чистке администрации («советского аппарата»), начавшейся в 1928–1929 годах. Впоследствии РКИ постепенно сходит со сцены, уступая место бюро жалоб, поначалу бывшими всего лишь одним из ее отделов, но начиная с 1932 года выдвинувшимися на первый план.
Очень слабые в двадцатые годы бюро жалоб начинают играть значимую роль в системе информирования власти в 1928 году, в момент создания Центрального бюро жалоб, единого для СССР и РСФСР{350}. Именно эта организация впоследствии будет координировать и контролировать работу всех бюро жалоб на территории советского государства. За созданием Центрального бюро немедленно следует кампания в печати. «Правда» публикует в июне 1928 года призыв к добровольцам, желающим участвовать в работе бюро. Пропаганде их деятельности способствует и развернувшаяся кампания самокритики.
За громогласным началом следуют несколько лет относительно незаметной рутинной работы, и лишь в 1932 году бюро жалоб выходят на первый план в связи со «всесоюзным пятидневником смотра-проверки работы бюро жалоб» (с 9 по 14 апреля). Речь идет об общесоюзной кампании, в ходе которой проверялась работа всех учреждений, в чьи обязанности входило работать с жалобами. Особый вес кампании придавало то, что в связи с ее началом в «Правде» 7 апреля была опубликована статья Сталина. Кроме того, на заводы были отправлены специальные представители для организации общих собраний, на которых они разъясняли функции таких бюро{351}.[103]
С тех пор о роли и важности бюро жалоб напоминают регулярно: например, в июне 1933 года проводится собрание их областных руководителей. Это собрание еще раз стало предлогом для широкой рекламы работы этих учреждений в местной и центральной прессе, так как на нем присутствовали важные деятели, такие как глава государства М.И. Калинин, прокурор СССР А. Вышинский, нарком юстиции РСФСР Н. Крыленко, а Центральная контрольная комиссия приняла резолюцию о задачах, формах и методах работы бюро жалоб и их уставах. Столкнувшись с некоторыми препятствиями{352} во время реструктуризации органов контроля, проводившейся в 1934 году, бюро жалоб продолжают свою работу несколько более незаметно. Являющиеся структурой Комиссии советского контроля (КСК), они с тех пор образуют непременный фон политической и социальной жизни страны{353}.
Место других инстанций приема писем и заявлений, таких как газеты или секретариаты политических деятелей, определилось уже давно и прочно и для успешной деятельности не требуется никаких специальных усилий со стороны власти. В официальных сообщениях лишь оценивается степень их эффективности. В ходе различных проверочных кампаний контролируют работу с сигналами, которую ведут эти структуры. Рассуждения о неудовлетворительной работе (поскольку, чаще всего проверки эти завершаются выводами о плохой работе проверявшихся структур) парадоксальным образом направлены на то, чтобы стимулировать население обращаться в эти инстанции: регулярно заявляя о своем желании заставить систему работать лучше, власть продлевает ее существование. Так, мы сталкиваемся с множеством текстов, которые призывают улучшить «действенность писем»{354} рабочих. Статья, опубликованная в одном из первых «Листков РКИ», достаточно красноречива: в ней описан секретариат М.И. Калинина и огромный успех его работы. Многие крестьяне готовы предпринять далекие и дорогостоящие поездки, чтобы поговорить с руководителем страны. Статья тем самым рекламирует этот центральный для образа власти, внимательной к мнению населения, институт. Но самое интересное то, что статья не ограничивается добродушным описанием. В ней утверждается, что сам этот успех таит в себе проблему и свидетельствует о том, что имеет место «недостаточно внимательный подход местных органов власти или представляющих ее работников к жалобам, запросам и нуждам обращающихся к ним людей»{355}.
Позже партия возвращается к этой теме: в марте 1936 года выходит постановление Центрального Комитета{356}. В нем идет речь о наказании двух газет за работу с жалобами трудящихся. Упрекают эти издания в тех же недостатках, которые отягощают работу всей системы (медлительность, тяжеловесность и неэффективность). Указывая пальцем на конкретные газеты и строго наказывая их руководителей (увольнение, исключение из партии), власть стремится создать впечатление, что хочет улучшить систему в целом. Тема недостатков в работе не сходит со страниц «Правды», особенно в 1937 году.
Было бы преувеличением сказать, что в этом хоре призывов к доносительству «органы» занимают привилегированное место. Конечно, такой уж необходимости делать им рекламу нет, они достаточно известны и без того: донести в политическую полицию на человека, чье поведение отклоняется от общей нормы, — это «сообщить куда следует»! Время от времени власть призывает добропорядочного гражданина исполнить свой долг, но доносы в НКВД становятся заметным социальным феноменом в эпоху «Большого террора». Вокруг руководителя этого Наркомата Н.И. Ежова создается настоящий культ личности; в декабре 1937 года страна празднует, с широким освещением в прессе, двадцатилетие органов, и по этому случаю А.И. Микоян заявляет: «Каждый рабочий, каждый колхозник считает себя обязанным, если видит врага, помочь наркомвнудельцам раскрыть его»{357}.
Можно найти целый ряд открытых призывов сотрудничать с НКВД, подобных тому, который «Правда» опубликовала 18 июля 1937 года:
«Массы трудящихся знают, что Наркомвнудел, возглавляемый тов. Ежовым, — это неусыпный страж революции, обнаженный меч рабочего класса. Весь народ держит в своих руках этот меч. Потому у НКВД уже есть и будет еще больше миллионов глаз, миллионов ушей, миллионов рук трудящихся, руководимых партией большевиков и ее сталинским Центральным Комитетом. Такая сила непобедима!»{358}
Власть предоставляет населению множество возможностей для доносительства. Места приема «сигналов» многообразны, их специализация не очень четко прописана… Эта видимая разнородность адресатов разоблачений имеет, вероятно, целью сделать политическую полицию менее заметной. В тридцатые годы по-прежнему непросто решиться донести в ГПУ или НКВД. Общественное мнение все еще сильно сказывается на этой предосудительной с нравственной точки зрения практике. Очень многие люди неохотно идут на сотрудничество с «органами». Ощущение, что переступаешь границу, отчетливо прослеживается в этом рассказе отца о сомнениях сына:
«С.[104] мне посоветовал заявить в ОГПУ. Михаилу не хотелось заявлять, но я настаивал. Я решил, что пусть даже его убьют, — но дело должно быть раскрыто. Я считал, что честный гражданин обязан заявить о творимых гадостях, хотя бы это даже грозило смертью.<…> Заявили мы в ОГПУ. Там Михаил еще просил, чтобы не обнаружили фамилии заявившего».{359}
Официальный дискурс старается не допустить, чтобы любой акт передачи информации сопровождался этим чувством постыдности. «Сигнализировать» власти не должно стать синонимом «донести в органы». Именно такую роль играют другие институты по приему сигналов: позволить советским людям, которые никогда не решились бы обратиться в политическую полицию, «потерять невинность», обратившись в другие инстанции, и не ощущать при этом, что они нарушают нравственные нормы. Полная неопределенность господствует в официальном дискурсе и относительно того, кто должен доносить и куда следует обращаться, но можно ожидать, что совершенно иначе будет обстоять дело с содержанием сигналов. И действительно, поражает, как широко пропагандируются эти сообщения, которые могут иметь то форму жалобы, то форму выражения возмущения, то форму доноса. Какие сведения власть стремилась из них получить? Какие темы следовало в них развивать? Какие формы должен был принимать сигнал?
О чем сигнализировать?
Разговоры о том, что что-то «не так» могут в конце концов привести к критике политики правительства и партии. Мы видели, когда анализировали феномен самокритики, что об этом не может быть и речи. Различие между «правильной» и «неправильной» критикой позволяет избежать такого соблазна. Так, критика, с которой меньшевики выступали в своей эмигрантской прессе, приведена в качестве примера того, чего делать не следует. Меньшевики ограничиваются тем, что критикуют, и их целью является «свалить пролетарскую диктатуру»{360}. Однако эти ограничения, накладываемые на критику, скорее сами собой разумеются и после первых сомнений в ходе кампании по самокритике, размышления подобного рода не появляются более в высказываниях относительно жалоб.
Можно ли говорить все?
Вопрос о допустимых пределах доносительства позволяет провести разграничения внутри самого властного поля. Официальная пропаганда, как правило, идущая из центра, не настаивает на нем. Между тем промежуточные звенья власти (ответственные партийные и советские работники на местах, председатели колхозов, директора заводов и т. п.) регулярно пытаются указать поборникам критики по всем направлениям допустимые границы. Такие указания чаще всего имеют закрытый характер. Тем не менее бывает, что они высказываются публично: так, прессу регулярно призывают к порядку, как мы видели на примере «Красной газеты» или «Поволжской правды». В марте 1931 года газета завода «Красное Сормово» получила выволочку от районного комитета партии. Ее упрекали в том, что она опубликовала «отклики рабочих» на статьи в «Правде», «по существу противопоставляющие массы руководству завода»{361}.[105] Не все готовы принимать критику, даже если предмет ее ограничен. Иногда такие попытки на местном уровне вызывают окрик центральных властей. Инструктор комитета комсомола донес в Центральный Комитет на нескольких преподавателей сомнительного социального происхождения, работающих во вверенном ему учебном заведении; областной комитет предполагает исключить его из организации за то, что он не «сигнализировал» о ситуации своевременно. Вопрос рассматривается в ЦК ВЛКСМ, и А.В. Косарев реагирует весьма жестко:
«Вот приехал секретарь обкома на бюро Ц.К. Что он нам сегодня предлагает? Он предлагает наказать человека. Это основное, что он мог предложить человека, который обо всем этом написал. Это секретарь области. Вы же должны за это дело ему спасибо сказать. Вы должны признать свою ошибку»{362}.[106]
Подобно Косареву, центральная власть должна использовать свой авторитет, чтобы некоторые разоблачения были приняты во внимание. Эти разнообразные «местные» проявления на самом деле реально не ограничивали доносительство. Тем не менее они, по-видимому, способствовали тому, чтобы сделать позицию властей менее определенной.
Вместо того чтобы установить внятные пределы «доведению до сведения», власть, рассуждая о сигналах, предпочитает указывать на возможные мишени, на которые советские люди должны направить стрелы своей критики. Не доходя до составления списков подлежащих донесению преступлений, как это делала инквизиция{363}, советская официальная пропаганда предлагает определения, которые можно было бы использовать, говоря о пороках. Большинство этих слов приобретает новое содержание в двадцатые и даже в тридцатые годы. Некоторые из них — неологизмы, другие меняют смысл по сравнению с тем, который они могли иметь в XIX веке. Этот словарь достаточно ограничен и весьма специфичен: образцы его{364} можно найти в приложении, которое, хотя и не является исчерпывающим, но отражает значительную часть подобной лексики.
Первая группа таких слов относится к тем слоям общества, которые власть хочет осудить. Прежде всего речь идет о социопрофессиональных категориях, уходящих корнями в царский режим, таких как поп, жандарм, мещанин, белогвардеец или купец. К ним добавляются те, кто оказался отвергнутым уже при советской власти (кулаки, нэпманы) и наконец политическая оппозиция (троцкисты, эсеры, меньшевики). Эта лексика особенно отчетливо присутствует в начале тридцатых годов. Она отвечает тогдашнему стремлению власти обнаружить этих представителей старого мира, чтобы исключить их из нового общества, для этого составляют списки лиц, лишенных гражданских прав, проводят чистки в системе высшего образования, в партии или в органах управления. В течение исследуемого нами периода частота использования этих слов уменьшается, но они не исчезают окончательно.
В связи с новой конституцией 1936 года, Сталин провозглашает, что «Наше общество состоит исключительно из свободных тружеников города и деревни-рабочих, крестьян, интеллигенции»{365}. При этом можно констатировать, что параллельно возрастает субъективность подхода, и обвинения становятся все более серьезными. Своего пика это явление достигает в 1937 году, когда получает распространение выражение «враг народа». То, что в 1928 году может соответствовать объективному и поддающемуся проверке статусу (социальное положение, политические взгляды, которых человек придерживался в прошлом), становится значительно более зыбким в 1937 году, когда категории граждан, к которым власть имеет претензии, не соответствуют более никакой конкретной реальности и являются лишь ярлыками, которые можно навесить на большинство населения. Когда «Правда» требует от коммунистов препятствовать вступлению в партию «чуждых, враждебных и случайных элементов»{366}, невольно возникает вопрос, каковы объективные критерии, позволяющие определять человека как «чуждый элемент»?
Другая значимая часть лексики, связанной с доносительством, которая проникает в язык через официальный дискурс, касается поведения советских граждан. Однако слова относящиеся к частной жизни, практически отсутствуют[107] (за исключением весьма заметной и важной темы пьянства и иногда грубости); а вот общественной сфере, и прежде всего работе, уделяется всяческое внимание. В продолжение кампании по самокритике лексическое поле, связанное с бюрократизмом, развивается особенно плодотворно и сохраняется на протяжении всех тридцатых годов. Тематически близки к нему слова, обозначающие невнимание к нуждам людей, — эти слова составляют основной «капитал» бюро жалоб. Речь идет о целом ряде прилагательных, которыми клеймят невнимание, презрение, чувство превосходства одной части населения над другой. Кроме того, злоупотребление властью, некомпетентность и различные проступки, близкие к преступлениям, в частности все, что касается воровства и растрат, — все это факты и явления, которые необходимо разоблачать. Эта вторая лексическая группа подвержена временным изменениям в меньшей степени, чем первая, которую нам удалось выделить. Именно она составляет основу лексики призывов к доносительству.
Точно так же обстоит дело с целой группой существительных, которые представляют из себя просто оскорбления и при необходимости могут быть применены к кому угодно: авантюристы, бюрократы, жулики, мещане и прочие карьеристы. Эти слова не обозначают ничего конкретного и несут в себе максимум субъективности: речь идет о том, чтобы заклеймить тех, кто действует иначе, врагов. Чем более абстрактной становится лексика, тем больше простора создается для всяческих злоупотреблений, сведения счетов и разного рода мести.
Наличие относительного большого числа абстрактных понятий для обозначения способа поведения или отклонений потенциально дает авторам жалоб право использовать эту лексику так, что ответственные за их несчастья оказываются обозначены при помощи «синекдохи абстракции»{367},[108] если воспользоваться выражением Люка Болтански. Примером могут служить «бюрократизм», «пассивность» или «консерватизм». Так, можно протестовать против отсутствия достойных жилищных условий, обрушиваясь на «бюрократизм» компетентной организации.
Однако большинство слов из «официального словаря» доносительства могут быть уточнены или, во всяком случае, легко поддаются конкретизации: треть нарицательных имен существительных обозначает людей. Глаголы и прилагательные легко применить к индивидуальным случаям. И так получается, что обществу предлагается преследовать отклонения, которые легко позволяют перейти от коллективного (пьянство и бюрократизм) к индивидуальному (пьяница и бюрократ).
«Конкретные носители зла»
Стремление возложить на конкретных людей персональную ответственность за недостатки, хотя и не является всеобъемлющим, но прослеживается с самого начала кампании самокритики, которая, в свою очередь, оказывается продолжением Шахтинского дела, этого подстроенного в 1928 году саботажа, целью которого было указать пальцем на «спецов», на «буржуазных» инженеров. Настойчивое подтверждение непоколебимости генеральной линии, тезис об «обострении классовой борьбы», громкие судебные процессы — все имеет одну и ту же цель: внушить людям мысль, что причина всех недостатков в стране — это преступные действия небольшой группы врагов, готовых на все, лишь бы добиться своей цели. Именно в этот момент возвращается и набирает силу ленинская формулировка о «конкретных носителях зла», и появляется требование называть по имени виновника каждого нарушения. В 1928 году, однако, дискурс еще не развернут исключительно в направлении поиска индивидуальной ответственности: на начальном этапе существования «Листков РКИ» целью, несомненно, является решить технические проблемы с помощью сигналов читателей:
«При помощи трудящихся и через массы, осуществлять борьбу за улучшение и удешевление аппарата, за уничтожение волокиты и бездушной канцелярщины, за привлечение самих масс к делу управления, за всемерное удешевление и рационализацию производства, за искоренение из наших общественных организаций всего, что извращает их практический социалистический характер: таким путем должен пойти “Листок РКИ”»{368}.
Тем не менее на практике газетные публикации чаще всего содержат нападки на отдельных людей. Точно так же, когда «Правда» публикует «результаты» расследований, проведенных на основании «сигналов», речь почти всегда идет о наказании тех или иных людей. Специализированная пресса, адресованная уже набившим руку рабкорам, менее сдержанна: она призывает трудящихся «неизмеримо больше и шире, чем теперь, <…> показывать “конкретных носителей зла”, заставлять их либо признавать и поправлять свои ошибки, либо изолировать их от массы, как людей чужих для пролетариата»{369}. Внутри конкретных структур высказываются еще более откровенно: при обсуждении работы РКИ за 1928 год можно было услышать, как ответственный работник полагает, что «в значительной мере указанные выше недостатки нашего аппарата объясняются его личным составом»{370}. Каковы ожидания, однако, можно почувствовать в осуждающей интонации заместителя наркома РКИ Яковлева, в 1929 году вспоминавшего слова вернувшегося из командировки инспектора РКИ, в недавнем прошлом профсоюзного работника:
«Когда он приехал, мы стали его спрашивать: “Что ты там видел, кто виноват”, и т. п. Он сказал примерно следующее: что он еще профсоюзник, а не РКИ, и у него не очень мозги настроены, чтобы искать виноватых, он больше выяснял объективные причины»{371}.
Публикации о результатах деятельности бюро жалоб почти исключительно посвящены санкциям против отдельных людей:
«По неполным сведениям, за III квартал 1933 г. восстановлено в колхозах при расследовании жалоб 458 хозяйств, исключено из колхозов 59, снять с работы руководящих работников сельсоветов и колхозов 142, отдано под суд 130. <…>
По докладам ОБЖ президиумом или партколлегией ЦКК, сняты с работы, исключены из партии и отданы под суд три секретаря каракалпакского обкома ВКП(б), пред. обл. КК-РКИ и другие работники, сняты с работы секретари райкомов партии и ряд других работников Волховского района (ЦЧО), Дятьковского района (Западная область).
Кроме того, по материалам ОБЖ сняты местными парторганизациями секретари райкомов: Гремяченского (ЦЧО), Юкаменского (Удмуртская АО), Дубенского (Мордовская АО), Рудмянского (Нижеволжский край)…»{372}
Эта тенденция постепенно охватывает всю деятельность органов, в чьи обязанности входит предотвращать проявления недовольства у населения. Это ясно видно в связи с двумя проблемами, которые являются предметом жалоб: очереди в продуктовых магазинах и задержки зарплаты. Перед лицом недовольства, выраженного в письмах и в речах, тщательно собранных политической полицией{373}, бюро жалоб предпринимают массовые акции. Сталкиваясь со сложным положением, очевидно порожденным несовершенством структуры, они ищут частные, ситуативные решения. В мае 1932 года бюро жалоб города Горького изучает состояние продуктовых магазинов города{374}. В своем окончательном докладе инспектор не скрывает ни одной из существующих реально трудностей: очереди, где в девятнадцати магазинах на два района города собирается около 6800 человек, булочные, которые закрываются в 17.30, но с полками, пустыми уже с 13.30, дефицит многих товаров (спички, мыло, промышленные товары)… Выводы делаются тем не менее однозначные, ответственность всегда лежит на отдельных людях:
«На основании вышеизложенного считаю необходимым принять некоторые меры наказаний к отдельным работникам:
1. За непринятие мер борьбы с очередями, за неувелечинение штата продавцов, за не оказание помощи в работе массы, за то, что не применяется предварительная развеска товаров, за отпуск рыбы по спискам для) учреждений — Зав. магаз. № 1 Союзрыба т. СОЛДАТОВУ[109] объявить выговор.
<…>
7. За незаконный отпуск 5 караваев хлеба продавцом магаз. № 3 ТМТ т. ЗАХАРОВЫМ, последнего с работы снять и запретить работать на кооперативной работе в течение 1-го года.
<…>
9. Предупредить Зав. магазином № 3 ЗРК Кр. Этна т. ВАРЕНКОВА, зав. маг. № 3 Двиг. Революции т. ПЛЕУХИНА и Зав. маг. № 2 т. ЛАРИНА в случае допущения перебоя в снабжении хлебом со стороны Гор. КК-РКИ будут приняты весьма строгие меры…»{375}
Диапазон санкций достаточно широк, и до крайностей дело не доходит. Но тем не менее мысль, которую внушают населению, понятна: если есть очереди, если вы целыми днями стоите в них, винить следует некомпетентных руководителей магазина. То же относится и к вопросу о задержках зарплаты, которые в 1936 году достигают тревожных масштабов: 523,5 миллиона рублей на 1 сентября по всему СССР{376}! Комиссии советского контроля (КСК) объясняют положение «плохой финансовой работой хозорганов, производством ими внеплановых капиталовложений, перерасходами на горючее и ремонт с. х. инвентаря, перерасходами фондов зарплаты и отсутствием необходимого внимания и контроля за своевременной выдачей зарплаты рабочим и служащим», т. е. причинами технического характера. Тем не менее руководитель КСК Н. Антипов полагает, что проект резолюции, в котором предполагалось выслушать руководителей различных министерств и Государственного банка, слишком технический, и необходимы более решительные меры:
«Надо наказать пару директоров, 2–3 совхоза наиболее безобразных надо ударить. Ни один год не было такого безобразия с заработной платой. И опубликовать в печати. Курск, Воронеж взять и совхозы. Одинцова[110]наказать, без этого обойтись не можем»{377}.
Логика та же самая: надо быть «конкретным», указывать на «конкретных носителей зла». В 1937 поиск «саботажников» и «врагов народа», который становится основным занятием населения, вписывается в эту тенденцию: если в первом квартале результаты работы черной металлургии были неудовлетворительными, немалую роль в этом сыграла «гнилая работа» директора керченского завода Глинки — «этого болтуна и пьяницы, на днях разоблаченного в “Правде” как покровителя троцкистов»{378}. Можно множить примеры такого способа решения проблем, этого немыслимого поиска ответственного, чьими промахами можно было бы все объяснить. Учреждения, в обязанности которых входит работа с жалобами, берут на вооружение этот подход и обеспечивают его распространение в обществе. Динамика с 1928 и до конца тридцатых годов, однако, весьма ощутимая. То, что во времена самокритики является лишь призывом, постепенно становится обязательным: больше не нужно разоблачать бюрократизм, но следует выводить на чистую воду врагов народа. И это значительное изменение.
На протяжении тридцатых годов власть много говорила о методах информирования и разоблачения. Основные положения формулируются в 1928–1930 годах, цель проста: сделать максимально распространенной практику информирования власти. Все начинается с языка: слова, которыми называются соответствующие действия, должны быть освобождены от каких бы то ни было нравственных коннотаций. Исчезновение слова «донос» из «рабочего словаря» большевиков позволяет увеличить число других обозначений и поместить практику доносительства в атмосферу некоторой неопределенности. Чтобы максимально расширить круг потенциальных доносителей, в официальном дискурсе старательно избегают установления слишком строгих рамок подобной деятельности: сигнал, таким образом, может быть подан любым человеком, он может быть анонимным, коллективным или подписанным отдельным лицом. Хотя власть и обозначает свои предпочтения, она никого не клеймит. Кроме того, она предлагает населению многочисленные инстанции, куда можно обратиться, и круг их значительно шире собственно политической полиции.
Единственная, но весьма значимая область, относительно которой официальные тексты содержат более определенные указания, — это содержание сообщаемой информации. Предлагаемые темы относительно широки и позволяют населению говорить о большинстве явлений повседневной жизни. Они характеризуются, однако, слабой степенью обобщенности, или, если даже это не так, легко позволяют перейти от общего к частному. Власть на самом деле выступает за персонализацию ответственности: вина лежит на отдельных людях.
Эта тенденция становится все более явной, все более отчетливо выраженной. В начале тридцатых годов власти довольствуются разоблачениями в самом широком смысле этого слова, постепенно они все более и более определенно требуют доносов. Понятие «сигнала» — не единственный способ широко внедрить эту практику. Прежде всего власть старается обеспечить ей популярность, всячески поощряя ее.