Задачи режима
Создание громоздкой системы управления доносительством сопровождается наставительными речами. Речь идет, конечно же, не столько о том, чтобы убедить «массы» в необходимости существования такой системы и такой практики, сколько о том, чтобы ввести ее в обиход. Какими же официальными словами и выражениями обосновывается существование описанной выше сети приема и обработки сигналов? На каких ее функциях настаивает пропаганда? Что предпринимает власть, чтобы легитимизировать свою политику в глазах советских людей? Как соотносятся реальные цели власти и тот смысл, которым наделяется система в текстах, предназначенных для широких масс? Джеймс Скотт убедительно показал, что существуют два типа дискурсов: публичные транскрипты, совокупность знаков, чье назначение — быть увиденными, и скрытые транскрипты, существующие в недоступном для власти пространстве, для себя{438}. Советская власть также использует два типа дискурсов, публичный и «закулисный»: на закрытых совещаниях и в переписке. Одинаково или по-разному предстает в них смысл только что описанной нами системы? Почему сталинская власть решает поощрять, развивать и навечно сохранить привычку писать жалобы? В чем интерес того, пусть и показного, значения, которое придается выслушиванию жалоб населения? Значима и форма этих жалоб: почему нужно отдавать предпочтение разоблачениям и ориентировать доносителей на индивидуализированное описание неполадок?
Для широких масс: совершенствовать, лечить, защищать
Первый комплекс идей достигает пика своей популярности в 1928–1929 годах, а затем практически исчезает из публичных выступлений. Эти идеи соответствуют стремлению некоторых руководителей и ответственных работников сделать целью самокритики «самих рабочих». Назначением критики и разоблачений должна стать «ковка нового человека», в частности его образа жизни и работы. Один из авторов газеты «Рабоче-крестьянский корреспондент» даже сравнивает «рационализацию производства» с рационализацией «рабочей силы», с «переделкой “природы” рабочего»{439} и повышением уровня его «культурности». В одной из речей на VIII съезде комсомола Бухарин настаивает, в частности, на двух врагах «внутри нас самих», против которых следует бороться с такой же силой, что и против «классовых врагов»: алкоголизм и мещанство в повседневной жизни. Это два зла, которые, согласно теоретику большевизма, следует «жестоко бичевать»{440}. Та же мысль рождается под пером и других авторов, которые полагают, что публичные разоблачения должны помочь «преодолеть буржуазные и мелкобуржуазные влияния среди рабочего класса»{441}, к которым, в частности, относятся нарушения рабочей дисциплины, но также «пьянство, антисемитизм, остатки рабского отношения к женщине, хулиганство»{442}. Однако эти рассуждения о нравственном воспитании советского человека не являются центральными темами пропаганды. Вначале они появляются лишь в газетах, имеющих узкий круг читателей, а затем довольно быстро вообще исчезают из официальной литературы. Публичный дискурс о смысле критики и разоблачений делает скорее упор на цели более абстрактные, не всегда напрямую связанные с характером личности советского человека.
Реформировать государство
Первостепенное значение имеют размышления относительно советского государства, его функционирования и его улучшения. «Вовлечение масс»[139] в государстве, где господство не является целью, должно позволить им участвовать в управлении государством, реформировать его. Довольно разработанные на начало изучаемого периода эти идеи, начиная с 1928 года соотносятся с различными официальными инициативами, ранее уже упоминавшимися: «Листки РКИ» и кампания самокритики.
Официальный, властный дискурс в целом мало фокусируется на решении проблем конкретного жалобщика. Сколько бы Р. Землячка ни напоминала, что задача бюро жалоб — «помочь трудящемуся, сталкивающемуся по личному своему делу с волокитой или невнимательным отношением»{443}, подобные заявления встречаются относительно редко. Некоторые авторы, повторяя идею Сталина, утверждают, что благодаря жалобам государство может обеспечить «чуткое отношение к трудящимся, их нуждам и запросам, <…> к людям, которые являются «из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом»{444}. Этот акцент на заботе об отдельном человеке, столь важной лично для главных ответственных за службу жалоб, не совсем совпадает с общим курсом власти, которая предпочитает делать упор на значимости жалоб вообще и использовать конкретные случаи — прежде всего для того, чтобы улучшать государство в целом. Именно эта «конструктивная» идея позволяет, согласно официальным текстам, отличать «капиталистическую» критику от «социалистической»:
«…это критика рабочего класса, который “по-хозяйски” разрешает свои задачи. И только такая критика является критикой правильной с пролетарской точки зрения. Не восстанавливать рабочие массы против их же государства, а сильнее и крепче придвигать рабочие массы к пролетарской диктатуре. Не скатываться к такой “критике” и к таким “требованиям”, которые имеют целью расшатать пролетарскую диктатуру, а критиковать таким образом, чтобы систематически улучшать механизм рабочего государства, чтобы способствовать очистке и улучшению механизма, ход которого нарушается теми или другими препятствиями — халатностью, злоупотреблением и т. п.»{445}
Речь идет об одном из общих мест дискурса — о жалобах. Без этого не обходится ни один текст: так, говорят о «совершенствовании аппарата», «устранении недостатков в работе органов управления» или об «устранении бюрократических перекосов и недостатков в работе хозяйственных и других организаций». Эту мысль Ленина повторяет Сталин:
«Ленин говорил, что без аппарата мы давно бы погибли, а без систематической упорной борьбы за улучшение аппарата — мы наверняка погибнем»{446}
Смысл, придаваемый этим формулировкам, меняется: сначала в 1928 году речь идет о том, чтобы рационализировать и снизить себестоимость производства. Еще одна широкая кампания, инициированная XV съездом, подхватывает эту тематику, выдвигая в качестве цели 20-процентное снижение расходов административного и хозяйственного аппарата. Еще до того как подхватить тему самокритики, на этой же идее основываются «Листки РКИ». Они продолжают развивать ее и в дальнейшем: многочисленные статьи с едкой иронией разоблачают ненужные траты или случаи цинично и бессмысленно отправленных на выброс дорогостоящих материалов. Так, под заголовком «Искусство тратить деньги» в «Правде» от 12 мая 1928 года можно прочитать:
«Губить государственные деньги можно многими способами, но наиболее искусно делали это в некоторых отделениях акционерного общества “Транспорт”»{447}.
Статья подробнейшим образом демонстрирует роскошества трех директоров региональных агентств (картины, экипажи), займы, предоставляемые на льготных условиях частным предпринимателям и другие случаи растраты государственных средств. Больше половины статей за первые месяцы выхода «Листков» развивают эту тему. Мораль всегда одна и та же: действия этих людей, в лучшем случае недостаточно квалифицированных{448}, следует пресекать, а их самих наказывать. Таким образом, улучшение работы государственных органов происходит за счет наказания отдельных граждан: это и есть борьба против «конкретных носителей зла», о которой мы уже говорили[140].
То же стремление совершенствовать аппарат мы можем встретить и после 1928 года: оно не всегда сводится к индивидуальным или коллективным наказаниям. Некоторые тексты свидетельствуют о стремлении делать обобщения на основании частных случаев. Многие авторы хотели бы, чтобы жалобы играли ту же роль, которую в свое время, согласно исследователям конца XIX века{449}, в законодательной деятельности российского самодержавия играли челобитные. Эта мысль, хотя и не повсеместно, отчетливо присутствует в высказываниях авторитетных деятелей. Прежде всего речь идет о Землячке, которая в цитировавшейся выше статье настаивала на том, чтобы делались «Большие выводы из маленьких дел»{450}. Подобные подходы следует, однако, использовать весьма аккуратно, и власть не хочет рисковать, слишком широко обобщая выявленные в каждом конкретном случае недостатки. «Критика должна быть конкретной: без этого грош ей цена. Не в новых и фальшивых “философиях” мы нуждаемся, а в действенной и конкретной критике»: передовая в «Правде» от 16 мая 1928 года не допускает, чтобы вышедшая из-под контроля критика поставила под сомнение режим как таковой. Существование такой опасности — причина того, что в публичных высказываниях на обобщении фактов, содержащихся в «сигналах», не делается большого акцента.
Тем не менее обобщающий подход получает некоторый импульс в момент принятия конституции 1936 года, когда в душной атмосфере сталинизма вдруг подул легкий либеральный ветерок. Так, у Марии Ульяновой мы можем прочитать, что изучение жалоб позволяет «вносить коррективы в законодательство и отдельные мероприятия правительства»{451}. Резолюция Центрального Комитета, о которой уже говорилось[141], не заходит так далеко, но все же подчеркивает, что письма следует использовать «для постановки серьезных хозяйственно-политических вопросов»{452}.
Однако идеалы Ульяновой редко бывают так отчетливо сформулированы. Чаще всего назначение «системы жалоб» сводится к «проверке того, как проводятся в жизнь» решения партии и правительства. Жалобы служат для того, чтобы убедиться, что определяемая из центра политика не является пустым звуком. Такой смысл, во всяком случае, заложен в публичном дискурсе. Например, после появления формулы Сталина «сын за отца не отвечает», Комиссия советского контроля запрещает увольнения по таким причинам как «социальное происхождение, судимость в прошлом, осуждение родителей или родственников и т.п.»{453} С этого момента жалобы используются в публичных текстах для того, чтобы показать, что есть лица, не выполняющие этого решения. Так происходит, например, в случае с резолюцией Центрального Комитета от 29 марта 1936. Она основывается на «письме колхозницы колхоза “Красный Октябрь” в ЦК ВКП(б)»{454}. Семнадцатилетней девушке-колхознице отказали в поступлении на курсы трактористов под предлогом, что ее отец — высланный кулак. Центральный Комитет решительно осудил эти действия, после чего девушка была зачислена на курсы. В статье Марии Ульяновой, относящейся к тому же времени, подробно обсуждается эта тема; автор жестко критиковала многочисленных руководителей, которые, чтобы «защитить» себя, множат предупредительные увольнения, как только возникает малейшее сомнение относительно социального происхождения кого-либо из их сотрудников{455}.
Этот дискурс реформирования государства, назначение которого — не дать в руки «врагов трудящихся»{456} оружия, позволяющего критиковать социализм, не является, однако, единственным. Указание на плохую работу редко существует отдельно от размышлений о причинах возникновения проблемы. Ответ регулярно повторяется один и тот же: все дело в действиях замаскировавшихся врагов. Так, в 1928 году А. Криницкий использует идею о том, что классовая борьба продолжается в скрытых формах, чтобы объяснить своим читателям, что «кулак, нэпманы, вредитель и саботажник социалистической работы прячутся за бюрократа, который, чаще с виду лояльно “служит” советской власти, а на деле сводит политику пролетариата к издевательству над советским законами»{457}.
Защищать государство от врагов
Мысль, развиваемая Криницким, в эту эпоху встречается повсеместно: в ее основе — тенденция объяснять проявления бюрократизма, недостатки в работе управленческого аппарата пережитками прошлого. Согласно этому тезису, Советский Союз унаследовал от аппарата царского режима его систематические ошибки, его пороки и, главное, людей, в нем работавших. «Мы вынуждены строить социализм с людьми, сформировавшимися при царском режиме», — вот суть передовицы газеты «Правда» от 15 марта 1928 года. Именно это позволяет обосновать и оправдать охоту на людей в государственном и партийном аппарате. «Сигналы» должны помочь защитить государство от врагов, затаившихся в этих структурах. Воздействие подобных идей становится более сильным благодаря конкретным иллюстрациям, таким, например, как широко освещаемые в прессе Шахтинское и Смоленское[142] дела, в связи с которыми говорят о сознательном саботаже{458}. XV съезд партии в декабре 1927 года также подробно обсуждал повседневное поведение (например, «барские» замашки чиновников), которое соотносил с «саботажем» и «преступлениями против Советского государства»{459}.[143] Подобный дискурс присутствует, как мы видим, задолго до масштабных репрессий второй половины тридцатых годов. Изменение характера пропаганды вполне ощутимо, но говорить о полной замене одного дискурса на другой нельзя: оба они присутствуют с самого начала нашего периода; меняется только их относительный вес.
Их соотношение вполне уравновешено до самого 1936 года, что позволяет поддерживать двойственность официального дискурса. Она особенно отчетливо видна в опубликованной в прессе резолюции президиума ЦКК и коллегии НК РКИ 1934 года «О задачах, формах и методах работы бюро жалоб», текст которой написан М. Ульяновой. Особое внимание привлекает второй пункт: в нем обе задачи бюро жалоб тесно переплетены:
«Не оставлять без рассмотрения ни одной жалобы или заявления, обращая сугубое внимание на те из них, которые сигнализируют о нарушении директив партии и правительства, о невыполнении обязательств перед государством и хищениях социалистической собственности, о прорывах в работе предприятий и нарушениях трудовой дисциплины, о засоренности организаций и колхозов чуждыми элементами, нарушениях революционной законности и др., неослабно борясь с бюрократическими извращениями по отношению к трудящимся со стороны отдельных звеньев госпаппарата и его работников, решительно разоблачая бездушное и формально-чиновничье отношение к нуждам и запросам масс»{460}.
Устранению кулаков или всех тех, кто к ним приравнен, придается, следовательно, такое же значение, как и борьбе с нарушением законов или невыполнением постановлений правительства. С 1928 года публикуемые письма и статьи подчеркивают эту функцию жалоб: в «Листках РКИ» в «Правде» многочисленные статьи обсуждают «чуждое» социальное происхождение. Первые статьи этого типа, объединенные заголовком «А что под вывеской?», появляются через месяц после открытия рубрики{461}. Самая агрессивная из них, озаглавленная «Кулацкий оазис», описывает совхоз в Самарской области: «там все обстоит так, как будто бы советской власти нет и не было». Упомянуто только имя директора, некоего Авдеева. Две других статьи называют поименно лиц, обвиняемых в пособничестве кулакам. С этих пор подобные статьи не часто, но регулярно разоблачают в основном бывших частных владельцев, превратившихся в директоров советских предприятий[144] и в каждой повторяется тезис, что оставлять подобных людей на их постах возмутительно.
Желание сохранить «чистоту» советского общества, исключив из него чужеродные элементы, лежит также в основе проходивших в начале 1930-х годов кампаний по составлению списков лишенных гражданских прав, т. н. «лишенцев»{462}. Население призывают участвовать в этой кампании: сообщать о социальном статусе тех, кого власть желает отстранить от гражданской жизни{463} Списки «лишенцев» составлялись согласно довольно точным критериям и ко всему прочему становились достоянием общественности. Использование «жалоб» для борьбы со скрытыми врагами, определение которых меняется в течение всего исследуемого нами периода, является константой. По-настоящему меняются только акценты: в 1937–1938 годах локусом борьбы, основным содержанием публичного дискурса становится единственная функция «сигналов» — выявление «врагов». После провозглашения на пленуме ЦК в феврале-марте 1937 года лозунга, призывающего к «ликвидации последствий саботажа», более «технический» дискурс начала тридцатых годов отходит на задний план. Недостатки в работе отныне связываются только с вредительством и саботажем. Особенная ценность сигналов как раз в том и состоит, как пишет «Правда» в июле
1937 года, что они позволяют «очистить все органы советского государства от вражеских и негодных элементов»{464}. Стержнем пропаганды этой эпохи становится «бдительность»: враги представлены как загнанные, почти побежденные, вынужденные скрываться, но в то же время ждущие подходящего момента, чтобы нанести стране роковой удар. «Сигнал», таким образом, призван защитить страну и не дать ей погибнуть, как погибли «Парижская Коммуна и Венгерская революция»{465}. После пленума Центрального Комитета в январе 1938 года — хотя злоупотребления подобной практикой подвергнуты осуждению[145] — сигналы все еще должны служить для того, чтобы «вскрывать врагов народа, обманным путем пробравшихся в ряды нашей партии, разоблачать их двурушническую тактику»{466}.
Таким образом, пропаганда базируется на двух основных положениях: (1) реформирование государства и (2) его защита. Первый тезис выступает на первый план в конце двадцатых годов, в то время как второй становится все более распространенным и в конце тридцатых занимает почти все общественное пространство. Теперь нам важно посмотреть, какой смысл за пределами пропагандистского дискурса придает этой системе власть. Внутренние рабочие документы уже описанных органов указывают несколько направлений поиска. Насколько этот дискурс, к которому нет столь свободного доступа, согласуется с публичным? Быть может, пропагандистские лозунги — лишь пыль в глаза, пускаемая, чтобы скрыть более глубокие соображения?
Для служебного пользования: контролировать общество
Крайне трудно определить истинные задачи власти. Источники редки: стенограммы рабочих совещаний далеко не всегда ведутся систематически и еще менее тщательно хранятся. Другие документы недоступны. Нет их или очень мало текстов или стенограмм выступлений на закрытых совещаниях, дискурс которых принципиально отличался бы от дискурса официальной пропаганды. Найти здесь изъян, слабину нелегко. Аргументы точно повторяют друг друга, и разные авторы регулярно пережевывают одни и те же мысли. Историк поэтому вынужден по крохам собирать разрозненные указания, крупицы, на вид совершенно незначительные. Тем не менее, не поддаваясь иллюзии разоблачения, от которой предостерегает Люк Болтански{467}, и не стремясь в обязательном порядке обнаружить скрытый смысл, мы полагаем возможным различить в действиях власти оттенки, которые порой позволяют увидеть систему в ином свете.
Наблюдать за всем
Репрессивная функция разоблачений декларируется открыто: пропаганда говорит о защите Советского Союза от врагов. Следовательно, речь идет об оружии, необходимом для травли тех, от кого стремится избавиться советское общество. Но является ли это единственным предназначением сигналов и доносов в сталинском Советском Союзе, каким он был в тридцатые годы? В декабре 1937 года во время кампании, предшествовавшей первым выборам в Верховный Совет СССР, В.М. Молотов получает от одного из своих избирателей удивительное письмо: в нем автор критикует речь председателя Совнаркома, где тот утверждает, что главный враг отныне находится «за пределами нашей страны». Корреспондент Молотова делает из этого предположение, что руководители Советского Союза стали жертвами «головокружения от успехов». Внутренний враг отнюдь не уничтожен, утверждает автор письма, наоборот, он лишь притаился и только и ждет момента, чтобы взять реванш. И в качестве примера сообщает, что один из его друзей живет у «врага народа». На этом письме есть надпись, сделанная рукой Молотова — старая русская пословица: «У страха глаза велики»{468}. Кроме того, на письме резолюция: «в архив!» Саркастическое замечание большевистского руководителя весьма красноречиво говорит о том, как он понимает доносительство. Прекрасно отдавая себе отчет в атмосфере страха, которая царит в СССР, травмированном широкомасштабными репрессиями, Молотов отлично видит и беспочвенность многих доносов. Важность фактов, о которых сообщается, их истинность здесь уже не так важны. Создается впечатление, что сигналы являются частью общей атмосферы, которая позволяет держать общество под контролем.
Корявость некоторых высказываний позволяет догадаться, какой еще интерес имеют доносы для руководителей. Так, в 1928 году у А. Криницкого можно прочитать, что критика также полезна, чтобы «укрепить единство этого рабочего класса». Криницкий рекомендует разоблачать «прорывы классового фронта» — всех тех, кто «нейтрален», кто проявляет «хвостистские колебания», даже среди коммунистов. Другими словами тех, кто недостаточно решительно перенимает новые формы информирования власти, предлагаемые ею же, а также и всех тех, кто критикует политику, провозглашенную Сталиным{469}. Речь идет не только о том, чтобы выявить оппозиционеров и, если возникнет необходимость, подавить их, но и о том, чтобы держать в рамках «болото» советского общества, заглушить все сомнения и колебания:
«…трудности нашего времени не только вызывают контратаку классовых, капиталистических врагов. Они вызывают шатание в рядах середняков и бедноты. Эти колебания проникают и в ряды рабочего класса, даже его партии…»{470}
Для многих большевистских руководителей доносительство в том виде, который оно приобретает, начиная с 1928 года, — это способ лучше контролировать общество — как с политической, так и с социальной точки зрения. В такой, приспособленной под определенные задачи, системе форма иногда значит больше, чем содержание: С. Ингулов открыто указывает на это в уже упомянутом выше тексте[146], где ставит перед самокритикой задачу заменить другие формы выражения недовольства, такие как забастовки и демонстрации. Письменная и опосредованная форма позволяет даже контролировать дискуссию и, следовательно, конкретные способы выражения несогласия, благодаря фильтру, которым являются описанные нами институты.
Следуя именно этой логике, Н. Антипов осуждает идею сбора подписей под коллективным письмом: это означало бы формирование общественного мнения. Хорошо видно, какую цель ставит перед собой власть, когда поощряет главным образом индивидуальную практику: речь идет о том, чтобы максимально фрагментировать проявления недовольства и контролировать его выражение. Письма, публикуемые в газетах, — всего лишь малая часть тех, что приходят в редакции, остальные никогда не покидают созданную для их обработки систему. Письма какого содержания сделать достоянием общественности, какова должна быть тональность статей — это решает власть. Когда стенгазеты, наименее контролируемое звено сети, позволяют себе слишком много вольностей, их систематически призывают к порядку, как мы видели это в марте 1931 года на заводе «Красное Сормово»[147]. Ковалева, отвечавшего за раздел «партийной жизни» и, следовательно, за публикацию статьи с которой началось дело «Красной газеты», о котором мы говорили, когда обсуждали вопрос о самокритике, увольняют по итогам весьма бурно проходившего собрания:
«Заседание вел Серго[148]. Ковалев рассказал мне как велось заседание, а именно: Крумин плел все вроде того, что Ковалев этот материал не показал редколлегии и т. д.; Молотов заявил, что партийный отдел “Правды” не проводит линии ЦК <…> Ковалев выступил со своими объяснениями, как было дело, Серго же не дал ему договорить до конца, стукнул “традиционно” по столу кулаком и стал кричать, что до каких пор в “Правде” будет продолжаться ковалевщина, что ЦКК не потерпит этого. На заседании редакционной коллегии Криницкий выступил с заявлением, что Ковалев зиновьевец и т. д., и т. п.»{471},[149]
Речь, следовательно, не может идти о том, чтобы публиковать что угодно. Именно поэтому, когда власть разрешает советским людям обсуждать изменения в законодательстве о разводах и аборте, предпочтение отдается письмам в газеты{472}. Некоторые критические письма были опубликованы{473}, но и на одной из немногих дискуссионных площадок, открытых в течение изучаемого десятилетия, повестку дня продолжает диктовать власть. Это принципиально важно.
Доносы и разоблачения не являются исключительно инструментами репрессии и контроля. Они также представляют собой способ лучше узнать общество, которым руководишь, и получать информацию о его проблемах. Эта цель, бывшая главной в момент создания сети в двадцатые годы, продолжает существовать в тридцатые. Службы приема жалоб регулярно составляли отчеты, в которых обобщали замечания, содержавшиеся в полученных письмах. Архивы секретариатов руководителей страны содержат многочисленные дела{474}, озаглавленные «Сводки неопубликованных писем в…», составлявшиеся через регулярные промежутки времени редакциями газет или самими секретариатами. Отчеты эти, как правило, тематические, например, о перегибах в коллективизации или о зажиме критики. Фонды Наркомата земледелия содержат, например, многочисленные дела за 1930 год[150]. Они позволяют увидеть, как разнообразно в 1930 году использовалась поступавшая информация, что подчеркивает и секретариат Рыкова, когда передает подборку писем, уточняя:
«Содержание обращений по указанным вопросам сейчас изменилось в том смысле, что их в большинстве случаев нельзя квалифицировать строго как жалобы. Заявления чаще являются просьбами, а иногда и просто требованием о производстве расследования допущенных неправильностей и привлечении виновных к ответственности»{475}.
Одни тематические подборки писем содержат, естественно, больше доносов, чем другие. Так, октябрьский отчет «Крестьянской газеты» за 1930 год, посвященный классовой борьбе в деревне{476}, полностью состоит из сведений о людях. Под подзаголовком «кулаки пробираются в колхозы» можно прочитать следующие сведения:
«(Из большого числа корреспонденции по этому вопросу приводятся некоторые только на выдержку)
1. Селькор Л. из Уральской об. Ярковского р-на, с. Усалки пишет:
В Усальскую коммуну пролез кулак П., до революции служивший 9 лет волостным старшиной, державший постоянно у себя в хозяйстве много батраков, индивидуально обложенный в 1929 г. Теперь разлагает коммуну.
2. Селькор Ж. из той же области, Ординского р-на, Межевского сельсовета, рассказывает, что в колхоз в дер. Михайловка пролезли два кулака Г. Николай и Иван. Оба они имели 3 трехпоставные мельницы, 150 дес. земли, ежегодно арендовали дополнительно по 20 дес, постоянно торговали. Недавно в колхоз пробрался 3-й кулак, Заозеров, имевший до революции 124 дес. земли, прибегавший к заемному труду и проч. У всех этих лиц ежегодно было 2 постоянных батрака и по 15–20 чел. на сезонных работах».
Эти документы распространяются среди различных государственных и партийных структур и используются не с репрессивными целями (можно найти одни и те же отчеты в различных фондах: так, уже упоминавшийся отчет секретариата Рыкова был распространен в девяноста экземплярах, и его можно найти в фонде Калинина и в фонде Наркомата земледелия). Задача, напротив, заключается в том, чтобы информировать власть о поведении народа. Часто сведения подаются как анонимные, что доказывает, какое малое значение придается личности виновных. Эти отчеты порой служат для того, чтобы сориентировать местные власти в их действиях. Один из них был передан в Белоруссию с целью помочь инструкторам (коммунистам), направленным в белорусские районы для исправления «недочетов, характеризующихся приводимыми ниже»{477} фактами. В нем упоминается в частности, один из секретарей колхозов, которого обвинили в том, что он «разбазаривает кулацкое имущество, переданное колхозу, передав в собственность своим знакомым 2 кабана и 12 поросят. Он же из кулацкого хлеба, переданного колхозу, гонит самогон»{478}.
Спрос на аналитические материалы регулярно возникает в ходе проверок различных звеньев системы. Отчеты не должны быть простой подборкой, коллажем из отрывков писем. Предполагается, что в них должны содержаться выводы, полезные для руководства страны. Когда эти требования не выполняются, на них настаивают. Так, бюро жалоб КСК упрекает бюро жалоб исполкома Воронежской области в том, что оно ограничивается «статистической» работой с потоком жалоб и не ведет реальной работы по «политическому анализу»{479}. В общем плане замечание о недостаточном «обобщении» на основании жалоб повторяется весьма регулярно: например, во время инспекции Народного комиссариата земледелия в 1935 году{480}.
Одни и те же «сигналы» используются, следовательно, и как источник информации, и как основание для репрессий. Это двоякое использование рождает напряжение, которое можно почувствовать в следующем замечании отдела, занятого составлением подобных отчетов в «Крестьянской газете»:
«Информбюро ни в коем случае нельзя обвинить в потребительском подходе к селькору. Каждому письму, в котором сообщалось конкретные факты, был дан ход. Оно направлялось в определенное учреждение на расследование…»{481}
Благодаря сигналам, сталинская власть может создавать себе иллюзию, что она знает все. Этот соблазн всезнания, как минимум в такой же мере, как и желание действовать, является важнейшей причиной создания советской властью подобной громоздкой машины. От этого всезнание не становится менее иллюзорным: количество сводок было таково, что все они не могли быть использованы.
Держать все под контролем
Эта жажда все знать сопровождается желанием следить за всем, и в первую очередь — за самим государством. Заявленная цель — совершенствовать государство и не оставлять без внимания ни одной жалобы приводит к тому, что органы управления проявлениями недовольства вынуждены работать с множеством дел. Каждый аспект деятельности общества подлежит государственному контролю. Так происходит гипертрофированное разрастание областей, в которые, как предполагается, государство может вмешиваться. Работа Центрального бюро жалоб под руководством М. Ульяновой — хороший тому пример{482}. Диапазон вопросов, требующих равного внимания, очень широк. А речь ведь идет о делах, каждое из которых считается важным и заслуживающим внимания высшей московской инстанции, а не отправки, как это часто делается, для расследования в область.
Согласно сохранившимся за 1934–1936 годы документам, Бюро вмешивается в конфликты между государством и гражданами (многочисленные примеры противозаконных арестов, необоснованных штрафов и налогов{483}) или между предприятиями и рабочими (незаконные увольнения, задержки в выплате зарплаты{484}). Бюро может также играть роль органов дознания: так происходит в 1935 году, когда застопорилось дело о расследовании убийства председателя колхоза. Дело, направленное в Бюро несколькими крестьянами, было расследовано и доведено до конца. Бюро жалоб также призвано выводить на чистую воду растраты, воровство и другие покушения на государственную собственность{485}. Так, оно обнаруживает и разоблачает социально чуждые элементы в коллегии адвокатов города Горького{486}. Наконец, выполняя возложенные на него задачи, оно даже начинает обширное расследование о производстве верхней одежды и обуви в СССР и пытается понять причины их несоответствия требуемому качеству{487}. Большинство таких дел стали предметом рассмотрения Комиссии советского контроля, и по ним была вынесена резолюция. Огромное большинство их было начато по заявлению граждан[151]. Мы видели: аппарат Центрального бюро жалоб используется для того, чтобы решать как частные проблемы отдельного человека, так и вопросы макроэкономического характера. Бюро играет роль общества защиты прав потребителей и параллельно организации политического преследования лиц, подозреваемых в неблагонадежности. То же можно констатировать на местном уровне: в апреле-мае 1932 года постановления городской контрольной комиссии Нижнего Новгорода, подготовленные местным отделом жалоб, касаются проблем ритуальных услуг, последствий наводнений, доставки газет подписчикам, обслуживания пассажиров в речном порту Нижнего или размещения рабочих судостроительных верфей Сормова в антисанитарных бараках{488}.[152]
Таким образом, предполагается, что проконтролировать можно любую сторону повседневной жизни. Взять под полный контроль различные сферы жизни страны — вот немного пугающая цель, которая, как представляется, прорисовывается за этими многочисленными расследованиями. Партийные комиссии часто занимаются проблемами этики и частной жизни. Запрос на подобные темы идет, как мы видели, не от них, но нет ни одного отказа в рассмотрении дела на том основании, что речь идет о чем-то, во что ни государству, ни партии вмешиваться нет нужды. Это обращение к государству доходит до крайностей, которые, хотя и являются исключениями, не становятся от этого менее симптоматичными. Так, секретарь городского комитета партии города Горького советует некоему человеку обратиться в НКВД с заявлением на сына. Речь вовсе не идет о мести или политическом фанатизме, но о том, чтобы «попросить помощи» у политической полиции, имеющий «большой опыт в перевоспитании людей». Этот отец в отчаянии от того, что сын пьянствует и справиться с ним невозможно:
«За последнее время дело доходит до того, что жизнь становится совершенно невозможной. С производства его уволили (он работал на Станкозаводе), поступил на Кр. Этну, тоже не работает. Всегда мертвецки пьяный, над матерью и женой буквально издевается, оскорбляет, бьет, кусает, пускает угрозы зарезать и т. д. Делал выстрел в себя, но выстрел отбит мимо. Из квартиры все тащит, остаемся все — взрослые и дети без обуви и белья. Дело доходит до того, что с моей женой, его матерью сильно его любящей получился удар с кровоизлиянием в мозгах и она парализована»{489}
Несмотря на все усилия и старания, отец признает себя побежденным и просит назначить сыну «трудовой режим с совершенным изолировании от алкоголя на продолжительное время 2–3 года». Лечебный эффект лагерей НКВД вызывает сомнения, но то, что отчаявшемуся отцу могли порекомендовать обратиться в политическую полицию для решения личной, семейной проблемы, говорит о многом.
Власть, таким образом, ставит перед собой самые разные цели: некоторые сформулированы и сообщаются всем; другие менее явны или пока еще даже не артикулированы. «Открытый» дискурс сконцентрирован в основном на задачах государства: в зависимости от периода и от конкретного говорящего, на передний план выходит реформа государства, совершенствование его работы или его защита, забота о его «чистоте». Сигналы — это прежде всего способ действовать. С их помощью власть хочет иметь возможность обнаруживать своих противников, выделить тех, кого она решила заклеймить. Власть хочет также проводить в жизнь свою политику. Отдавая себе отчет в огромных размерах страны и в относительных слабостях своего, в том числе и репрессивного, аппарата, власть хочет использовать население, чтобы проверять реальное исполнение принятых ею решений и наказывать тех, кто им не подчиняется: в равной мере и тех, кто не соблюдает законы, как и тех, кто не добивается их соблюдения. Участие населения в большевистской власти по умолчанию предполагает поддержку, которую оказывает населению сама власть: благодаря доносительству перед людьми брезжит надежда на помощь государства в решении их частных проблем. Итак, устранение социально или политически чуждых элементов, наказание некомпетентных действий, защита государственных интересов являются ядром сталинского проекта расширения практики доносительства.
Но сигналы — это не только способ действовать, они одновременно являются средством сбора информации. Власть хочет знать о проблемах, и, возможно, даже, о положительных явлениях, с которыми советские люди встречаются в повседневной жизни. Она хочет иметь представление о работе мельчайших звеньев гигантской машины, которой сама же является, и свидетельство тому — производство огромной массы документов, анализирующих жалобы, и постоянно звучащее требование обобщать полученные письма.
Система доносительства вписывается и в более обширный проект тотального контроля над обществом: определять допустимые формы протеста, контролировать его проявления, мобилизовать колеблющихся, наказывать оппозиционеров, но также переделать людей, попытаться изменить глубоко укоренившиеся привычки, вот чего добивается власть. В этом смысле можно говорить о тоталитарном проекте: государство имеет глобальную концепцию своей роли в обществе. Оно должно быть в состоянии все знать, все контролировать, всем управлять.
Властный проект состоит, таким образом, в том, чтобы сделать сигналы главной практикой. Речь не идет, разумеется, о принципиальном нововведении: предпосылки были основательно заложены в двадцатые годы и опирались на серьезный исторический фундамент. Тем не менее в тридцатые годы возникает новый контекст. На традиционные способы выражения недовольства наложена узда. Параллельно, усилиями центральной власти издавна привычное обращение (письменное или устное) к руководителям становится по-новому заметным. Исследование конкретной кампании — кампании самокритики 1928 года позволило показать первые проявления этой практики и рассказать о конфликтах между политиками и руководителями промышленности. Настойчивое стремление придать недовольству советских людей форму критики вызвало открытый отпор ответственных работников промышленных предприятий, которые пострадали первыми. Даже при том, что кампания не имела столь широкого размаха, ответственные работники настаивают на сохранении своего статуса. В августе 1928 года власть предержащие принимают решение поощрять деятельность по разоблачению и информированию, допуская в сообщениях 95-процентное содержание клеветы!
С этого момента власть своими действиями и публикацией официальных текстов начинает создавать каноны подобных разоблачений.
Она избирает чрезвычайно гибкое определение, позволяющее понимать явление максимально широко. Первоочередная задача — сделать практику повседневной, максимально завуалировав ее связь — в плане моральном — с доносом, поступком, который общество все еще осуждает и считает безнравственным. Внедряются новые словарные обозначения, так для обозначения доносительства постепенно начинает применяться неопределенное и нейтральное слово «сигнал». Значение этого слова включает в себя и жалобу, сообщение о недостатках в работе государственных органов, и донос. Отныне различий более не делается, границы между жанрами стираются. Сеть, созданная в двадцатые годы для сбора разоблачений, оказывается востребованной: она очень обширна и позволяет избежать того, чтобы единственным адресатом сигналов была политическая полиция. Тем более что пропаганда намеренно не выделяет этого специального адресата. Советские люди могут писать, куда хотят. Анонимные письма, письма коллективные или индивидуальные — власть более или менее благожелательно воспринимает все формы сигналов: здесь опять же важно никого не отпугнуть. Единственная сфера, где указания носят более определенный характер, касается содержания сигналов: не столько фактов, о которых следует доносить (предлагаемый перечень относительно широк и предполагает как разоблачения самого общего характера, так и доносы на конкретных лиц), сколько самой формы разоблачения. Власть подчеркивает индивидуальную природу недостатков. Нужно, чтобы негативные обстоятельства и поступки, о которых сообщается, были связаны с определенным человеком. Присутствует, таким образом, настоятельное требование указывать конкретные факты и выявлять «конкретных носителей зла».
Четко определив контуры практики, власть прилагает усилия к тому, чтобы распространить ее в советском обществе как можно шире. Для этого используются как законодательные возможности (обязательство доносить в ряде случаев предусматривается уголовным кодексом), так и практические действия (принимается ряд мер, облегчающих непосредственную подачу жалоб). Но главная составляющая работы по внедрению практики доносительства — это та пропаганда, с помощью которой обращения к властям выставляются напоказ. В этом случае пресса является основным инструментом: она позволяет воспроизводить некоторые письма, распространять многочисленные призывы к доносительству и, главное, самим своим тоном сделать повседневным и обыденным поступок, который в противном случае мог бы носить чрезвычайный характер. Советским людям также предлагается соприкоснуться с доносительством в ходе общественных собраний, на которых ответственные лица чаще всего оказываются под разоблачительным огнем присутствующих.
Подобная тяжеловесная машина, создаваемая и продвигаемая сталинской властью начиная с 1928 года, возникает не просто так. Государство хочет быть всезнающим и всемогущим, судьей в общественных и частных конфликтах, контролером, полицейским, блюстителем чистоты. Оно хочет играть роль врача и полицейского, учителя и родителя. Однако, чтобы реализовать подобный проект, недостаточно просто поставить себе цель. Как работала сталинская система доносительства? Обеспечивали ли шестерни механизма его эффективную работу? Отвечал ли он ожиданиям власти? В системе существовало еще два важнейших действующих лица, которых мы пока не касались: администрация, которая должна обеспечивать ее функционирование, и, самое главное, население. Каким образом советские люди отреагировали на предложение, которое было им сделано? Какой смысл они придали системе?