ы, в нарядных костюмах, в жилетках под пиджаками, сидели в глубоких креслах, неторопливо и вежливо разговаривая друг с другом по-немецки, и явно наслаждались жизнью, как будто давно примирились с ней и все пережитое ими на их веку уже перемололось и размягчилось в сладкую кашицу. Некоторые были в черных ермолках — видимо, ждали начала субботней молитвы, потому что в маленькой комнатке синагоги, разделенной занавесом на мужское и женское отделения, арабские рабочие торопливо устанавливали пюпитр для кантора, расставляли стулья и раскладывали молитвенники. Живые, черные глаза стариков, отполированные старостью, точно гладкие маслины, то и дело останавливались на Молхо, но лишь немногие знали его как зятя госпожи Штаркман. Он украдкой заглянул в столовую, где царила почти молитвенная торжественность. Куски витой халы аппетитно белели в плетеных корзиночках, и он с трудом удержался, чтобы не взять и себе. Странно, что теща еще не спустилась — ведь он звонком предупредил о своем приезде. Несколько стариков беззвучно поднялись, направляясь на молитву, а оставшиеся — видимо, закоренелые атеисты — покивали им вслед, как будто благословляя. Молхо очень нравилось здесь. Множество цветов и зелени снаружи и внутри. Красные кнопки сверкают в каждом углу, готовые позвать на помощь.
Наконец спустился лифт, и из него вышла теща. Она шла уверенно и быстро, высоко подняв голову, — ни за что не поверишь, что ей уже восемьдесят два. Она извинилась за опоздание: позвонила подруга молодости, когда-то они жили рядом в Германии, еще до войны, а теперь она приехала сюда с дочерью, из Советского Союза. Молхо заметил, что старики смотрят на нее с уважением и симпатией, траур по умершей дочери явно возвысил ее в их глазах, словно бы тот факт, что она отвела занесенную над ней руку смерти в сторону дочери, отныне делал ее бессмертной. Он открыл перед ней выходную дверь, но она вдруг сказала, что ей нужно вернуться — она забыла свою палку. «Не важно, — успокоил он ее, — я с вами, а дома у нас есть другая палка, „оставшаяся от нее“». Она немного поколебалась, но потом сдалась. По дороге к машине он рассказал ей о детях, о домработнице и ее восточных блюдах, признавшись, что не уверен, понравятся ли они ей.
Они ей действительно не понравились, и, хотя она не сказала ни слова, он и сам почувствовал, что в них была новая, непривычная для нее острота. Стул покойной жены все еще стоял на своем обычном месте, но тарелки на столе были теперь расставлены более просторно. Вначале они поговорили о домработнице, потом студент рассказал что-то такое, от чего гимназист чуть не лопнул от смеха. Зашла речь о событиях недели, и все благодушно сошлись в оценках, потому что в семье все держались одинаковых политических взглядов — только покойница жена всегда видела будущее в отчаянно черном свете. После еды теща выразила желание посмотреть, как он переоборудовал спальню, и он повел ее туда, она с интересом разглядывала комнату своими светлыми, слегка косящими глазами за толстыми стеклами очков, а он смотрел на нее и думал, что бы она сказала, если бы он объявил ей, что хочет жениться на другой. Перед уходом она напомнила ему, что на следующей неделе начинается концертный сезон в филармонии. Свои билеты она отдала в секретариат дома престарелых — желающие всегда найдутся, хотя у большинства стариков уже есть абонементы. Если он хочет, она может пристроить и его два билета тоже, сказала она, но он знал, что, отдав билеты старикам, не получит за них ничего, и ему было жалко потраченных денег. «Нет, — солгал он, — эти билеты я уже обещал двум своим приятелям на работе».
В день концерта на Кармеле гулял холодный ветер и мертвые листья кружили по тротуару. Он приехал за четверть часа до начала, поставил машину недалеко от филармонии и, даже не взяв плащ, поспешил на площадь с намерением продать билеты, но желающих почему-то не оказалось. Мимо него торопливо шли молодые пары и тянулись в уже мигающий в вестибюле свет старики, закутанные во все теплое, неловко поддерживающие друг друга. Он увидел издали знакомую пару, которая была на похоронах и приходила к нему в дом с соболезнованиями во время траурной недели, и, тотчас отойдя в сторону, спрятался под навесом, надеясь, что они его не заметили. Площадь быстро пустела. Музыкант во фраке, с маленьким черным футляром в руке, шмыгнул, точно черный таракан, в какой-то проем за зданием концертного зала. Теперь на площади осталось лишь несколько человек, которые тоже пытались избавиться от билетов. Молхо уже готов был отдать свои билеты даром, но желающих не было совсем. Глухо донесся звонок, и распорядители в темно-зеленой униформе стали торопить публику. В считанные минуты вестибюль опустел, и воцарилась полная тишина. Молхо стоял и читал приклеенную к стеклу программку — первым было произведение неизвестного ему композитора, затем концерт для виолончели Дворжака и в заключение — Пятая симфония Малера, он не был уверен, что помнит ее. Его вдруг охватило острое желание послушать живую музыку. Что плохого, если он войдет? Он подумал о двух пустых местах в зале и поднял глаза к небу, где мчались редкие звезды, преследуемые быстрыми облаками. В конце концов он решил войти. Билетер предупредил его, что концерт уже начался и до перерыва в зал никого не впускают. Молхо сказал, что ему это известно, и протянул оба своих билета. «Можете надорвать и второй», — сказал он, но билетер не захотел. Молхо поднялся по ступеням, остановился у закрытой двери, прислушиваясь к трубам и барабанам, и сердце его гулко застучало. Это было какое-то современное произведение, довольно сложное, но как бы все прошитое мягкими, мелодичными и пленительными вставками. Из-за двери слышалась одна только музыка, не нарушаемая обычными шевелениями и покашливаниями публики, и ему вдруг показалось, что там, в зале, словно бы происходит что-то еще, как будто за сценой с оркестром раскрылась еще одна, другая сцена и на ней расхаживают и танцуют какие-то люди, и она, его жена, тоже почему-то среди них, пришла и ждет его, появилась из другого измерения, чтобы послушать их концерт, — и вдруг он почувствовал себя брошенным, одиноким и несчастным. Какая-то молодая красивая женщина, закутанная в шубку, возбужденная и раскрасневшаяся, с улыбкой остановилась возле него — ключи от машины еще болтались в ее руке, — тоже прислушиваясь к звукам из-за двери. Когда первая вещь закончилась и аплодисменты в зале стали нарастать торжественным и медленным потоком, дверь открылась и девушка проскользнула внутрь. Он подумал было проскользнуть за ней следом, невзирая на свою будничную одежду, но испугался, что кто-нибудь из обитателей дома престарелых увидит его и расскажет теще, а ему не хотелось ее огорчать, хоть он и не вполне понимал, в чем, собственно, будет состоять это огорчение. Он прошел через вестибюль, вернулся к своей машине и увидел рядом с ней полицейского, который уже выписывал ему штраф. Обида и горечь захлестнули его. «Даже ночью? Как это так? Кому я помешал? Почему? Дайте жить… Дайте немного жить…» Он уже начал закипать, но старик полицейский, плотно закутанный в поношенный плащ с фосфоресцирующими желтыми полосами, спокойно и твердо потребовал у него водительские права, словно и не услышал его жалких восклицаний.
И не то чтобы дело было в деньгах — финансовое положение семьи вовсе не внушало опасений. Правда, болезнь стоила немалых денег, но зато сейчас начали поступать компенсации — всевозможные страховки, накопившиеся за время болезни на ее счетах, и выплаты по специальным профсоюзным программам. Он сидел с двумя бухгалтерами из министерства образования, и они, багровея от волнения, драматическим шепотом объясняли ему, какие суммы остались после ее смерти, как будто смерть была каким-то подпольным производством, которое работало тайком, а теперь вынуждено открыть свои немалые доходы, и одновременно — неким выдающимся достижением, которое заслуживало специального вознаграждения. Он внимательно проверял каждую бумажку, медленно, нудно и с какой-то одержимостью возвращаясь и проверяя снова, возвращаясь, и суммируя, и уточняя в других бумагах — недаром он и сам был бухгалтером-ревизором. Потом он начал переводить все эти деньги на свое имя, рассылая соответствующие указания в разные банки и советуясь со специалистами, как и куда их вложить, им вдруг овладело желание получить как можно больше, ведь это все для детей, говорил он себе, только ради их будущего, они так настрадались!
А тут еще прибыли из Германии репарации в марках — небольшая сумма, которая ежемесячно поступала на ее счет. Она и ее мать, каждая по отдельности, получали эти деньги за те немногие годы, что прошли между приходом Гитлера к власти и их эмиграцией в Страну — перед самым началом войны, после самоубийства ее отца. В следующую пятницу, когда теща снова приехала пообедать с ними, прихватив с собой специально приготовленную для детей коробку с вафлями, она поинтересовалась, сообщил ли он уже о смерти жены в немецкое посольство, чтобы там прекратили присылать репарации, но он сказал, что еще не успел, ему некогда, он просто тонет в делах, никогда не думал, что вокруг смерти столько бюрократии — если бы это он умер, жена наверняка не справилась бы со всей этой бумажной волокитой. Может быть, он хочет, спросила теща, чтобы она сама обратилась в посольство с просьбой прекратить присылку репараций? Она могла бы позвонить адвокату, который когда-то этим всем для них занимался. Но Молхо сказал, что не хочет ее беспокоить, он все сделает сам, просто ему нужно выяснить еще кое-какие детали. Но она никак не могла понять, что тут еще выяснять, и говорила так настойчиво и жестко, как будто подозревала, что он хочет еще немного попользоваться деньгами, которые ему не полагаются по закону, тогда как на самом деле он всего лишь хотел выяснить, не положена ли и здесь какая-то заключительная сумма, которая компенсирует прекращение дальнейших выплат. В конце концов, жена могла ведь прожить еще многие годы, и все это время немцы должны были бы ей платить, так что, если она умерла досрочно, не исключено, что в таких случаях предусмотрена какая-то единовременная компенсация для детей. Но старуха была настроена очень решительно — нет, ничего такого не предусмотрено, и он прервал этот разговор, чтобы позвонить своей матери в Иерусалим, пожелать ей доброй субботы, и позвал детей к телефону, чтобы они тоже поздравили ее, а потом они поделили принесенные тещей вафли, и дети принялись рассказывать ей что-то, они, казалось, питали к ней глубокое доверие, и за столом снова послышались осторожные жалобы на излишнюю остроту пищи — зачем домработница кладет столько перца, удивлялись все, и на этом ужин закончился, и все уселись у телевизора, посмотреть последние известия, и бабушка тоже немного посидела со всеми, но, когда началась развлекательная программа, поднялась и выразила желание отправиться домой, однако Молхо сказал, что хочет с ней кое о чем посоветоваться, повел ее в спальню и спросил, что ему делать с вещами жены, и она ответила, что поспрашивает, и тогда он показал ей упаковки тальвина, которые к тому времени расположил в виде высокой башни, дал ей одну упаковку и спросил, не знает ли она, может быть, в их доме престарелых есть кто-нибудь, кто нуждается в этом лекарстве, он бы уступил даже за полцены — когда-то