Отец очень долго не отвечал мне. Я дал ему фиктивный адрес, прекрасно понимая, что, если потребуется отправить ответное письмо, отнести его на почту пошлют меня. Да, рядовой Гарри Брукс излил душу малознакомому человеку, живущему от него за много миль, но реакция на его послание последовала далеко не сразу. Впрочем, мне нужен был не столько ответ, сколько возможность хоть с кем-нибудь поговорить о том, кто я такой.
И все же я ждал ответа – ждал с поистине детским нетерпением. Из-за этого в присутствии отца я начал чувствовать приступы раздражения, зная, что он получил письма рядового Брукса и прочитал их. Меня удивляло, что после этого он в состоянии сохранять невозмутимый вид. Вероятно, временами мой гнев можно было прочесть на моем лице, потому что как-то моя бабка, разговаривая с Харриет, вдруг воскликнула:
– Этот ваш парнишка злобный, как волчонок! Он бросил на меня такой жуткий взгляд!
Харриет, конечно, отругала меня, но она, как мне кажется, в большей степени, чем кто-либо другой, инстинктивно чувствовала, что в моей душе кроется нечто такое, о чем я не осмеливаюсь говорить. Даже Патрик, который нередко использовал для моего воспитания ивовые розги, в той, пятой жизни реже наказывал меня за мои проступки, а двоюродный брат Клемент, славившийся своей задиристостью, предпочитал прятаться от меня в доме.
А потом отец вдруг мне ответил.
Я выкрал письмо с серебряного блюда, стоявшего поблизости от двери, и побежал в лес, чтобы прочесть его. Почему-то у меня вызвало приступ ярости то, что почерк отца оказался похожим на мой. Когда я приступил к чтению, мой гнев понемногу утих.
Дорогой рядовой Брукс!
Я получил и с большим интересом прочел Ваши письма. Я горжусь мужеством и стойкостью, с которыми Вы вынесли выпавшие на Вашу долю испытания, и благодарен Вам за то, что Вы решились правдиво рассказать о них старшим по званию. Знайте, что я не чувствую по отношению к Вам никакой враждебности в связи с тем, что Вы могли выдать врагу какие-то секреты, потому что мало кому доводилось страдать так, как Вам. Вы проявили настоящий героизм. Я восхищаюсь Вами, сэр, и отдаю Вам честь.
Мы с Вами видели такое, чему нет названия. Мы с Вами, Вы и я, научились говорить на языке насилия и кровопролития. Когда звучит этот язык, слова не проникают в сознание, музыка не достигает ушей, улыбки незнакомцев кажутся фальшивыми. На войне мы можем разговаривать друг с другом только тогда, когда лежим в грязи, под вражеским огнем, а вокруг нас слышны крики раненых и умирающих. Мы с Вами разные люди, но наша любовь к нашим матерям и женам требует, чтобы мы защитили их от того, что довелось увидеть нам. Мы – члены братства, знающего секрет, говорить о котором мы не вправе. Мы оба сломлены, морально опустошены и одиноки. Мы живем только ради тех, кого любим, как раскрашенные куклы в театральной постановке, имя которой – жизнь. Те, кого мы любим, – вот в чем смысл нашего существования. В них наша надежда. Я верю, что Вы найдете того, кто придаст Вашей жизни смысл и подарит Вам надежду.
Прочитав письмо, я сжег его и разбросал пепел между деревьями. Больше рядовой Брукс не писал моему отцу никогда.
Глава 23
Война и бомбежки особым образом влияют на устройство жизни в городе и на саму эту жизнь. Первое их последствие – чисто бытовое. Оно сразу бросается в глаза. Нельзя не заметить перегороженные завалами улицы, закрытые магазины и мастерские, переполненные больницы, измученных пожарных, ретивых, проявляющих необычную подозрительность полицейских и нехватку даже обычного хлеба. Стояние в очередях превращается в утомительную, но привычную повседневность, и если вы не человек в униформе, рано или поздно вы окажетесь в одной из них – например, чтобы получить положенную вам раз в неделю порцию мяса, которую вы съедите медленно, смакуя каждый кусочек, чувствуя на себе осуждающие взгляды якобы никого не осуждающих женщин. Второе – это сначала незаметное, но затем все более и более явное подавленное состояние души у живущих в городе людей. Оно начинается с малого – например, с брошенного в сторону взгляда, когда вам случайно попадаются на глаза только что разрушенные дома на одной из улиц и те их обитатели, кому удалось выжить после авианалета. Эти люди, чьи близкие погибли накануне ночью, сидят на том, что осталось от их кроватей, или на бордюре, ничего не видя и не слыша, ко всему безучастные. Впрочем, для того, чтобы страх и подавленность прокрались к вам в душу, необязательно увидеть чудом оставшихся в живых – иногда достаточно детской ночной рубашки, висящей на остатках дымовой трубы. Или матери, которая, бродя по развалинам, ищет и не может найти свою дочь. Или лиц эвакуируемых, прижатых к окнам вагонов проходящего мимо поезда. При виде подобных вещей душа человека медленно умирает.
А затем наступает момент шока. Это происходит, когда погибает ваш сосед, который отправился починить велосипед и оказался в неудачном месте в неудачное время. Или когда после бомбежки пожар уничтожает ваше место работы, и вы, стоя на улице, не понимаете, куда вам теперь идти и что делать. После войны я слышал много рассказов про военное время – про то, как люди не падали духом, как пели в туннелях метро во время бомбежек… Однако те, кто рассказывал подобные истории, не говорили о том, что людям просто ничего другого не оставалось. Что, впрочем, нисколько не умаляло заслуг тех, кто сумел все это пережить.
Было что-то странное, неестественное в том, что 1 июля 1940 года выдался такой погожий день. Солнце заливало все вокруг, в ярко-голубом небе не видно было ни облачка, веял легкий ветерок, не давая сгуститься зною. Однако люди, спешащие по своим делам и торопливо пересекавшие открытое пространство площади, поглядывая вверх, ругались себе под нос, призывая дождь и туман. Я сидел на скамейке с северной стороны площади, рядом со ступеньками, ведущими вниз, к фонтану, и ждал. Было еще слишком рано – я пришел почти за час до назначенных двух пополудни, чтобы осмотреться и понять, не грозит ли мне какая-нибудь опасность. Дело в том, что я был дезертиром. Меня призвали в армию в 1939 году, и я, помня о том, что у меня назначена встреча с Вирджинией, к стыду Патрика и, вероятно, моего отца, сбежал из части. Как и многие подобные мне, в моей четвертой жизни я позаботился о том, чтобы зафиксировать пару полезных для меня событий, в том числе запомнить, кто именно одержал победу в некоторых заездах на скачках и в кое-каких других спортивных соревнованиях, на результаты которых делались ставки. Нельзя сказать, что благодаря этой информации, которую я почерпнул из спортивного альманаха 1957 года, мне удалось чудовищно и незаконно разбогатеть. Однако она позволила мне заложить основы комфортного в материальном смысле существования, что исключительно важно для человека, претендующего на хорошую и стабильную работу.
Говорить я стал подчеркнуто правильно, примерно так, как говорил Фирсон, сразу же давая почувствовать собеседникам, в том числе потенциальным работодателям, свой высокий социальный статус. Вообще же мое произношение из-за многочисленных путешествий и изучения иностранных языков стало легко и быстро меняться в зависимости от обстоятельств. Так, с Патриком я говорил как уроженец севера страны, с бакалейщиком общался на кокни, а с коллегами разговаривал как человек, мечтающий работать на Би-би-си.
Вирджиния, как оказалось, не обращала на подобные вещи никакого внимания.
– Привет, мой мальчик! – воскликнула она, и я сразу же узнал ее, хотя с того момента, когда в предыдущей жизни она сунула мне в руку небольшой перочинный ножик в доме, расположенном где-то на севере Англии, прошло двадцать два года. Разумеется, она выглядела значительно моложе, чем тогда – на вид ей было лет сорок. Тем не менее она и на этот раз была одета так, словно собралась на какую-нибудь джазовую вечеринку.
При виде ее я довольно неуклюже поднялся со скамьи. Вирджиния, однако, сразу же развеяла возникшее у меня ощущение некоторой неловкости, обняв меня за плечи и смачно чмокнув в щеку, что стало привычной формальностью в обществе гораздо позже.
– Боже, Гарри! – проворковала она. – Вы ведь сейчас совсем молодой, верно?
Мне было двадцать два года, а одет я был таким образом, чтобы меня принимали за молодо выглядящего мужчину лет под тридцать, достойного во всех отношениях, так, во всяком случае, мне казалось. На самом деле я скорее был похож на подростка, вырядившегося в отцовские вещи.
Взяв меня под руку, Вирджиния повлекла меня по направлению к Букингемскому дворцу – еще целехонькому, так как до того момента, когда он будет поврежден бомбами немецкого пикировщика «Дорнье», атаковавшего затем вокзал «Виктория», оставалось еще несколько месяцев.
– Ну, как все прошло? – поинтересовалась, сияя глазами, Вирджиния, волоча меня за собой, словно провинциальная кузина, приехавшая на праздник к столичным родственникам. – Обычно кровь из бедренной артерии бьет просто фонтаном, а нервных окончаний там почти нет. Я, конечно, хотела принести вам какой-нибудь яд, чтобы вам было полегче, но все происходило в такой спешке!
– Смерть была единственным выходом? – едва слышно спросил я.
– Дорогой мой! – воскликнула Вирджиния. – Вас бы допрашивали бесконечно. Кроме того, – добавила моя собеседница и толкнула меня локтем в бок с такой силой, что я едва удержался на ногах, – мы же должны были убедиться, что вы действительно один из нас. Вот я и назначила вам эту встречу.
Я сделал глубокий вдох, а затем медленный выдох. Эта странное рандеву стоило мне моей четвертой жизни и двадцати двух лет ожидания в пятой.
– Позвольте спросить, вы не уйдете в течение ближайших пятнадцати минут? Я интересуюсь только потому, что у меня накопилось огромное количество вопросов, и мне нужно решить, в какой очередности их задавать, – съязвил я.