С каким трепетом я распарывал подкладку и как был обрадован, когда взял в руки почерневшую от времени серебряную монету. Теперь я буду по крайней мере сыт!
Разыскать булочную не представило большого труда. Мне даже отвесили три фунта черного хлеба, и я уже подошел к кассе и бросил на стекло свою драгоценную монету. «У нее настоящий серебряный звон, она не фальшивая». Но кассирша была другого мнения. Она долго рассматривала ее, вертела в руках, а потом безапелляционно заявила:
— Не годится!
Я вышел из булочной без хлеба, но зато с раздраженным аппетитом и бросил злосчастную монету на тротуар.
Голод по-прежнему мучил меня и особенно был ощутителен здесь, рядом с пахнущей свежевыпеченным хлебом пекарней. Я не уйду отсюда. Может быть, кто-нибудь сжалится надо мной и даст мне хоть один кусок.
Люди один за другим входили и выходили, унося домой французские булки, пахучие ковриги черного хлеба, мягкие куски горячего ситного. Я боязливо протягивал руку, но никто не обращал на меня внимания. Прошла женщина, показавшаяся мне симпатичнее других. Я жалобно простонал:
— Подайте Христа ради…
Она недоверчиво посмотрела на меня и только ускорила шаги. Тогда я начал просить у каждого, выходившего из дверей, и все настойчивее и настойчивее: их бессердечие раздражало меня. Но никто не обращал внимания на мои просьбы. Люди бережно несли свои фунты и полуфунты, и разве только силой можно было отнять у них хоть маленький кусочек.
Неужели я умру с голода?
У меня очень богатое воображение. Картина голодной смерти до такой степени ярко предстала передо мной; что заслонила все остальное.
«Но я хочу жить, черт возьми!»— подумал я и решил во что бы то ни стало раздобыть хлеба.
Преступление? Но разве не было случаев, что преступление заставляло обратить внимание на человека… И притом какое же это преступление? Право на существование и на хлеб имеет каждый…
Лучше попасть в руки полиции, чем умереть от голода.
В тот момент, когда я пришел к этому решению, из булочной вышел тщедушный молодой человек, довольно-таки прилично одетый. Он нес под мышкой фунта два черного хлеба. Я обратился к нему с вежливой просьбой — он как будто не слыхал моих слов. Я пошел сзади и стал просить все настойчивее и настойчивее. Он молчал и только ускорял шаги. Я не отставал. Я возненавидел этого человека за его скупость и черствость. Я готов был наброситься и задушить его…
Но я не сделал этого. Я только толкнул его и вырвал из его рук драгоценную ношу.
Он упал и закричал не своим голосом, как будто его по крайней мере резали. Я же с остервенением вгрызся в мягкий пахучий кусок — я был опьянен его запахом и ничего не чувствовал, кроме желания есть без конца…
Раздались тревожные крики, свисток полицейского. Нас обступила толпа. Кто-то взял меня под руку и повел куда-то, а я с удовольствием грыз вожделенный кусок хлеба…
Когда я пришел в себя, мне бросились в глаза железные решетки на окнах, белые стены, ряды больничных кроватей.
— Какой страшный сон, — сказал я и взглянул на соседа, ожидая увидеть худощавое черное лицо своего приятеля-факира. Но на его кровати спал кто-то другой.
— Значит, и факир — только сон.
Я взглянул на карточку, висевшую над моей кроватью: «Неизвестный».
Где я? Что сон и что явь? Все перепуталось в уставшем от впечатлений мозгу. Я обратился к сиделке:
— Где я? Давно я здесь?
— Около недели, — ответила она.
— Меня задержали на демонстрации? — продолжал я спрашивать ее.
Сиделка удивилась:
— На какой демонстрации? Вас арестовали за грабеж…
Расспросив ее, я узнал, что все происшедшее было отнюдь не сном, что я действительно арестован за нападение на улице и что я был накануне смерти, как это ни странно, от обжорства: мой желудок не выдержал такого количества свежего хлеба после почти сорокалетней голодовки.
Мне оставалось только ждать своей участи. Я даже радовался такому исходу: в больнице меня будут кормить и, конечно, не выбросят на улицу.
Пятая главаПеред судом
В больнице я узнал, что меня будут судить.
— Что же грозит за мое преступление? — смеясь спросил я у сиделки.
— Лет десять изоляции, — просто ответила она. Имея дело с тюремными жителями, она неплохо разбиралась в законах. — Вас будут судить за бандитизм…
Десятилетнее заключение за то, что голодный отнял у сытого кусок хлеба? Бандитизм? До чего дошла наглость эксплуататоров! Во мне снова заговорило чувство бунтовщика и революционера. Я не боюсь суда — им же будет хуже. Я скажу большую речь о собственности, о социализме…
Я начал припоминать цитаты из книг моих великих учителей. Я составлял сногсшибательно резкую речь. Она должна быть обвинительным актом против капиталистического строя, против эксплуатации человека человеком. Яркими красками готовился я описать изможденные лица рабочих у завода «Новый Айваз», роскошь магазинов на Невском и Литейном, сытых буржуев и их жестокие законы. Я чувствовал, что моя речь будет иметь успех, и заранее радовался…
Но мне пришлось пережить неожиданное, на этот раз приятное разочарование.
Расскажу по порядку.
Когда я немного поправился, меня перевели в одиночную камеру. Там я мог достать карандаш и бумагу и около недели работал над своей речью. Кормили меня не особенно хорошо, но я не ждал лучшего и был доволен. Когда моя речь была готова, я устроил репетицию. Встав в позу оратора и вообразив перед собой вместо сырых стен тюрьмы каменные лица судей, я шепотом произнес эту речь. Мне казалось, что даже стены были потрясены моей речью. И когда на другое утро железные двери раскрылись передо мной, и под конвоем я проследовал в суд, я чувствовал себя не преступником, ожидающим справедливого наказания, а героем, ожидающим триумфа.
Скамья подсудимых. Напротив — накрытый красным сукном стол. За столом судьи: один худощавый, с вытянутым пергаментным лицом, другой толстенький, как я решил — буржуйчик, и изящно одетая дама. Эти типичные представители господствующего класса слишком толстокожи, чтобы на них могла подействовать моя горячая речь.
«Но зато тем больший отклик будет она иметь в сердцах слушателей», — подумал я.
Рядом со мной сидел потерпевший — у него еще не зажили синяки: оказывается, я так неловко и так сильно толкнул его, что он упал лицом на фонарный столб. Он был жалок, и во мне зашевелилось нечто вроде чувства раскаяния. Но что же делать? Он не виноват — но не виноват и я!
Виноваты возмутительные порядки.
Обычные вопросы:
— Имя, отчество, фамилия. Год и место рождения.
Я ожидал, что меня будут расспрашивать о мотивах моего преступления, о том, как я решился на такой шаг и т.д. Не тут-то было. Меня спрашивали о другом.
Кто был мой отец и чем занимался, кто была моя мать, имела ли она кроме заработка какие-либо нетрудовые доходы, не служил ли мой дед в стражниках, не был ли он женат на дочери городового… Я отвечал правду, но судьи не верили моим словам, задавали по два раза один и тот же вопрос. О подробностях моей биографии я решил умолчать, мое прошлое могло только повредить мне.
— А где вы были в семнадцатом году?
Я ответил, что не могу точно сказать, где я был в семнадцатом году. Судьи переглянулись.
— Ну а до семнадцатого года?
— До семнадцатого года я работал на заводе «Новый Айваз» в качестве слесаря.
Сухощавый судья проскрипел:
— Доказательства!
Я вынул из кармана билет и подал судье. Билет долго рассматривали все члены суда, передавая из рук в руки. Наконец полная дама спросила:
— Так вы рабочий?
В тоне этого вопроса я с удивлением почувствовал признак некоторого уважения к этому званию и поспешил ответить утвердительно. Судья сухо сказал:
— Достаточно!
Недоумевая, я сел на скамью.
Судьи перешли к допросу потерпевшего. Его допрашивали так же, как и меня. Я узнал, что отец его был портным, а сам он — конторщик.
— А ваш отец, — спросил его толстый судья, — состоял на службе или имел собственное заведение?
Потерпевший смутился, покраснел, обвел глазами присутствующих, словно ища у кого-либо поддержки, и шепотом пробормотал:
— Нет. То есть — да… собственное…
— Достаточно, — проскрипел худощавый судья, — можете сесть.
Суд удалился на совещание.
Я был удивлен и раздосадован. Когда же мне дадут возможность произнести мою горячую защитительную речь?
— Почему они не допрашивают меня? Почему не спросили, какое преступление я совершил? — спросил я конвойного.
— А они и так знают, — ответил конвойный.
Это было сказано так резонно, что я стушевался.
Ожидание длилось недолга. Минут через пять сухощавый судья скрипучим, как испорченное перо, голосом прочитал длиннейший обвинительный акт и, наконец, заключение, которое одно я в сущности только и слышал:
— Ввиду пролетарского происхождения — оправдать.
Такое решение удивило меня. И еще более, чем решение суда, меня удивило то, что судья, закончив чтение, объявил перерыв и, подойдя ко мне, сделал приветственный знак рукой и спросил, каким образом попал я в столь тяжелое положение. Я рассказал.
— Это невозможно, — ответил он.
Из публики выделились два человека и оба подошли ко мне.
— Вы — рабочий? — спросил один.
— Вы — партийный? — спросил другой.
Я говорил им то, что написано на первых страницах этой правдивой повести. Они удивлялись, наперебой приглашали меня к себе, кто на обед, кто на ужин. Мне оставалось только записывать адреса.
Скоро я очутился в прекрасно обставленной гостиной наедине с молодым человеком, очень заботливо угощавшим меня самым изысканным ужином. Я не понимал, что со мной происходит.
— Да скажите же, наконец, в чем дело? — спросил я.
Этот молодой человек будет в дальнейшем играть некоторую роль в нашей повести, и я должен описать его. Он был чисто выбрит, со впалыми щеками, вытянутым лицом и носил монокль. По внешности он больше всего напоминал лицеиста.