Пёс — страница 10 из 41

— А что пляж? — буркнул с одинокого стула Вадим. — Грязный песок, пустые бутылки… Редкая птица долетит до середины Днепра — если не от вони подохнет, так от тоски. Знаете?

— Боже! — скрипнула креслом Ира. — Какой вы… — она не нашлась, что сказать и молчала укоризненно, вертя на пальце тяжелое обручальное кольцо темного золота.

— Правильно, — несколько нараспев сказал Мещеркин и поглядел на Вадима с новой симпатией. — Совершенно правильно! Прошлое следует отрезать, как кусок колбасы. Прошлое — враг будущего, для нас, разумеется, в нашем положении.

— Нет! — решительно отверг Сеня, разом гася Андреевы рассуждения. — Будущее надо брать голыми руками — вот так! — он показал — как: резко взмахивая руками и словно бы подгребая к себе дымный и теплый воздух комнаты. — А прошлое мне лично не мешает: оно рук не тянет.

— А — душу? — тихонько, как бы и не Семена вовсе, спросил Захар.

— Что — душу? — расслышал, однако, Семен. — При чем тут душа-то? Мы — о серьезных вещах, а ты со своей душой.

— Мальчики, мальчики! — шагнув к столу, вошла в разговор Вера, хозяйка. — Ну, что вы спорите? Налейте лучше!

— Правда, — сказал Вадим. — А вы, — он взглянул на Сеню Повольского, — вы чем занимаетесь?

— Я врач, — сказал Сеня и вновь погрузил лицо в ладонь, как в намордник.

— Зубной, — со сладкой полуулыбкой дополнил Андрей Мещеркин. — В лавке на Мексико-плац дергает зубы туркам и югославам. Без патента и без наркоза.

Сеня не пошевелился, как будто речь шла о другом человеке — его тезке.

— Ну и что ж, что без патента! — с достоинством отвела удар, нацеленный в мужа, Ира из своего кресла. — Зато у нас очередь вон какая! Потому что мы людей жалеем, не как эти тут…

— Ах, оставь! — подала раздраженный голос Катя Мещеркина. — Наркоз вы жалеете.

— Вот и не наркоз! — возвысила голос и Ира. — Мы полцены берем, если хочешь знать!

— Четверть, — не подымая глаз, дал справку Мещеркин. — Больше не платят.

Тихонько поднявшись со стула, Вадим пошел бродить по комнате. Никто не проводил его взглядом, и никому не было до него дела. Он постоял немного в углу, вглядываясь в темную, золотисто мерцающую изнутри икону над лампадкой, потом перешел к другой, украшавшей стену — яркой, многофигурной. Обогнув комнату по периметру, он остановился перед живописным триптихом «Крещение Иегошуа а-Ноцри», работы хозяина. Иисус был изображен на картине в потертых джинсах хипника, слева на него смотрели волки, а справа — овцы. Русские галки с яростными человеческими глазами летели над Иорданом.

Недоверчиво прищурившись, Вадим миновал триптих и, подойдя к установленной на красных кирпичах книжной полке, взял с нее неожиданно там оказавшийся гуцульский печной изразец. Всадник в зеленых штанах глядел с изразца, всадник с коричневой пикой, в нелепой и прекрасной шляпе с высокой тульей. Всадник радостно улыбался чему-то, а лошадь, напротив, была строга. Художник использовал только два цвета — зеленый и коричневый, и этого было достаточно. Зеленые цветы росли возле коричневых копыт лошади, и коричневые бабочки летали вокруг высокой шляпы всадника.

— Красивая штуковина, — сказал Вадим подошедшему Захару. — У него хорошее настроение, у этого всадника. А у лошади — скверное.

— Если бы лошадь ехала на всаднике, — сказал Захар, разглядывая изразец, — то все было бы как раз наоборот. Но — каждому свое.

— Да, — согласился Вадим Соловьев. — Вот это и паршиво, что каждому — свое.

— Ну, не знаю, — наморщил лоб Захар. — Что можно этому противопоставить? Счастливую судьбу? Или революцию?

— Ничего, — сказал Вадим, с сожалением кладя изразец на место. — Нравится, не нравится — спи, моя красавица… Слушай, Захар! А Мишка Гурарий — он, что, всерьез? — Вадим кивнул на икону. — На стену ведь нельзя вешать.

— Я думаю, что это неважно, — посерьезнел Захар. — И, потом, ведь это дело совести. Не то что на том свете кому-то там придется жариться на сковородке — в это я не верю. Но, если в таком деле обмануть, то на этом свете будет тебя жечь до самой смерти.

— Наказание? — поднял брови Вадим Соловьев.

— Нет, — сказал Захар. — Совесть.

— Смотря когда начнет жечь, — взвесил Вадим. — Может, за день до смерти только начнет.

— Вот в том-то и дело! — тихо и жарко сказал Захар. — Пусть даже за час. Но ведь никто не знает, когда придет смерть — через час, или через год. А если даже и через час — и ты это чувствуешь, угадываешь каким-то странным образом — так предсмертный час промучиться совестью, — это ведь хуже не придумаешь.

— Ладно, — кивнул Вадим. — Пусть Мишка Гурарий об этом думает… А ты вот говоришь — смерть, и если ее почувствовать. Ты, например — чувствуешь?

— Чувствую, — с готовностью отозвался Захар.

— Ну, и что? — спросил Вадим. — Как?

— Я не знаю, где я умру и как это произойдет, — немного откинув голову и глядя на Вадима из-под полуприкрытых век, сказал Захар. — Да это и ни к чему… Но меня дотянет лет до семидесяти пяти-восьмидесяти. И умру я тихо, ночью. Во сне.

— Неплохо… — пробормотал Вадим. — Это неплохо… Я, черт дери, ничего такого не чувствую. Но я и не хочу: боюсь. Это дело не мое.

— Вот видишь, — сказал Захар. — Ты сам говоришь, что это не твое дело. Это — его дело.

Вадим Соловьев досадливо поморщился: Катя Мещеркина заговорила громко, почти крикливо:

— Нет, вы только себе представьте! — сказала Катя и задумалась на миг. — Вот сейчас, в эту самую минуту какой-нибудь пастух по имени Ганс абсолютно счастлив и доволен. У него есть все.

— Что именно? — по-деловому справился Сеня Повольский.

— Ну, все необходимое для счастья! — не задержалась Катя с ответом.

— Абсолютно счастливы и довольны могут быть только дебилы, — буркнул Вадим Соловьев и, шагнув, оседлал свой угловой стул.

— Вот, все же, странно! — подойдя к Вадиму и наклонившись к его плечу, сказал Миша Гурарий. — Сидим в Вене, разговариваем о каких-то пастухах…

— Знаешь, мне тут не нравится, — сказал вдруг Вадим, с тоской наблюдая за тем, как Вера топит в чашках с кипятком заварочные пакетики. — Как в предбаннике: ни холодно, ни жарко.

— Да-а… — неопределенно протянул Миша. — А мы уже, вроде, начинаем привыкать… Ты куда хочешь — в Париж, в Штаты?

— Не знаю, — пожал плечами Вадим. — Мне, в общем-то, все равно. В Париж, наверно: там журналы, печататься можно.

— Прямо в Париж отсюда не пустят, — со знанием дела ознакомил Миша. — Только через Рим. Италию посмотришь: Флоренция, Венеция. И денег платить не надо — тебя везут, ты едешь.

— Липа! — строго поправил Сеня Повольский. — Это липа. И зря ты, Миша, эту липу людям рассказываешь… Во Флоренцию и Венецию поехать — пятьдесят долларов, а коммерческий рейс в Неаполь — двадцать долларов.

— Что это — коммерческий рейс в Неаполь? — брезгливо спросила Катя Мещеркина и серебряно блеснула в темном омуте кресла.

— Такой рейс… — не дал объяснения Сеня и взглянул на Катю Мещеркину озабоченно и немного раздраженно, как взглядывает неимущий и, быть может, даже несытый человек на розовую, в серебристой шкурке семгу в щедро освещенной витрине.

Катя выдержала этот взгляд с совершенным спокойствием, как если бы смотрел на нее не киевский зубной врач Сеня Повольский с Мексико-плац, а его немигающее изображение из песчаника или гипса.

Установилось тягостное, хотя и несколько напряженное молчание. Сидя в своем углу, Вадим Соловьев наблюдал за происходящим в гостиной словно бы из коридора, или из другой комнаты, или даже с улицы, через окно, никем незамеченный; им и не интересовался никто. Переводя легкий взгляд с серебристой Кати на озабоченного Сеню, с лупоглазого Гурария на Андрея Мещеркина, он остановился, наконец, на Мыше. Она сидела вдалеке от Захара, на другом конце комнаты, справа от Вадима. Она сидела как на сцене — в кругу света, падавшего из большого, накрытого то ли драным, то ли дырчатым платком абажура высокой напольной лампы с изогнутой шеей. Абажур свешивался с шеи, зеленая шелковая бахрома платка шевелилась. В кругу света Мыша уложила длинные плавные руки на колени и сидела совершенно неподвижно, глядя перед собой и чуть вниз. Взгляд ее приходился на боковину кресла с помещенной в нем серебристой Катей Мещеркиной, но не задерживался там, а проходил насквозь и упирался то ли в пол, то ли в угол двери, рядом с которой стоял, привалившись плечом к косяку, Захар Артемьев. Вадим с удовольствием глядел на Мышу — на ее прямые узкие плечи, на ее руки на высоких коленях. Сидя в тепле, в стороне от этих людей, занятых своими делами, Вадим ни о чем не желал думать: ни о Вене, ни о Риме, куда ему предстояло ехать по пути в Париж, ни даже о Мыше, на которую он смотрел с удовольствием.

— Не делайте глупостей! — услышал он требовательный голос Сени Повольского. — Не меняйте доллары на шиллинги! Зубами держите доллары, зубами!

Этот призыв был обращен к Мише Гурарию или, быть может, к Захару с Мышей. Мыша взглянула, наконец, на Вадима и усмехнулась виновато.

— Ах, оставь, честное слово! — выкрикнула Катя Мещеркина. — Вечно ты со своими долларами… Я — венка, понимаешь? Венка! Хотя бы сегодня! Я иду в кафе и плачу за кофе шиллингами, а не долларами. И мне нравится этот толстозадый Крайский не потому, что он живет в Вене, а потому что я живу в Вене.

— Он, все же, еврей — а добился такого положения, — одобрила Крайского Ира. — И он, говорят, совсем нищий, живет на одну зарплату.

— Зарплата зарплате — рознь, — заметил Андрей Мещеркин и тонко улыбнулся.

Вадим медленно поднялся со своего стула, прошелся по комнате и остановился за креслом Мыши, за массивной тяжелой спинкой.

— Послушайте! — сказал Вадим, ни к кому в отдельности не обращаясь. С силой проведя ладонью по голове, он пригладил волосы и словно бы приготовился произнести речь с трибуны. — Слушайте, делайте глупости! Кто сказал, что нельзя этого? Ведь так с ума можно сойти!

Снизу, из кресла, Мыша смотрела на него тепло. Что за имя — Мыша!