Пёс — страница 11 из 41

Вадиму не хотелось отходить от кресла, от запрокинутого к нему лица Мыши. Все ждали от него еще каких-то слов, еще чего-то — Мещеркины, Гурарий, Захар у двери. Ему расхотелось говорить. Он неохотно снял руки с залосненной спинки кресла, поплелся в свой угол.

— Может, потанцуем? — сказала Ира Повольская и одернула платье, собираясь подняться с кресла. — Поставь, Верка, что-нибудь, а то, правда, скучно.


Возвращались в первом часу, впереди шла Мыша, за ней Захар с Вадимом. Прямая широкая улица была пуста, и какой-то поздний гуляка, процокавший по мерзлому асфальту далекого перекрестка, только подчеркнул эту сонную пустоту.

— Люди быстро меняются, — словно бы угадав Вадимовы мысли, сказал Захар. — Здесь у всех свои заботы: визы, доллары. Или вот зубы дерут без наркоза.

— Ну уж, у всех… — замедлил шаг Вадим. — А вот, скажем — у тебя?

Не обернувшись, легко хмыкнула расслышавшая Мыша.

— А что я? — переспросил Захар. — Я живу — и все. Нам с Мышей хорошо здесь.

— Доллары тебе не нужны, — вовсе остановился Вадим Соловьев, — Россия тоже не нужна. Так?

— Совдепия не нужна, — мягко поправил Захар. — Да и Вена-то не нужна. Не все ли равно, как это называется: Вена, Париж или какая-нибудь там Филадельфия… Главное, что вот мы идем с Мышей домой, и никто нам не мешает жить, и мы никому не мешаем. В конце-то концов, не все ли нам равно, что тут кругом, — Захар повел длинной рукой в коротком рукаве, — кто это все строил: Франц-Иосиф, Корбюзье или какой-нибудь Смит! Нам-то что? Все равно, это все не наше, это как в магазине — и нашим, слава Богу, не будет никогда.

Вадим вспомнил старенькую «Спидолу», сводку погоды.

— А Андрей Мещеркин… — начал было Вадим.

Захар обезоруживающе пожал плечами — он, мол, Захар, за Андрея Мещеркина не ответчик, у каждого человека и голова своя, и душа своя.

— Тут, в эмиграции, советы никому нельзя давать, — подошла Мыша. — Все равно не станут слушать, только обидятся: не лезьте не в свои дела! А разговоры все об одном и том же: какая же это свобода и справедливость, если у какого-то герра Пупкина дом с гаражом и с мерседесом, а у меня даже на кофе нет, хотя герр Пупкин ничтожество и ничего в жизни не понимает, а я все понимаю и такое видал, что мало кому здесь приснится. А если кому и рассказывать — так денег за это не платят и даже не верят.

— Вот, например, что в России одеколон пьют, — улыбнулся замерзшими губами Захар. — Никто не верит!

— Ну, это мелочь! — отмахнулся Вадим. — А, впрочем, почему ж не верят, если это правда? Ведь не уговаривают же их, что мы там сапоги варим и едим!

— А потому что им это все до лампочки, — сказала Мыша. — Одеколон, сапоги… Они послушают — и дальше идут.

— Ну, пошли, — сказал Захар. — А то холодно.

— Морозит, черт, — поежился Вадим. — А в Риме — тепло?

— Ну, теплей, конечно, чем здесь, — прикинул Захар. — Да ты поживи недельку — привыкнешь! И весна скоро.

— Не привыкну, — буркнул Вадим. — Противно как-то.

— Не уговаривай, Захар, — Мыша взяла мужчин под руки, пошла посредине. — Жалко, что вы не хотите здесь остаться, правда, жалко. А то мы думали — вот, приехал человек, теперь будем вместе. Не то, что нам тут одиноко, но… Понимаете?

Вадим промолчал, с беспокойством чувствуя маленькую цепкую ладошку у своего локтя.

— Понимаете, — продолжала Мыша, — вы нам с Захаром очень понравились. Ну, что тут такого, Захар, если это правда? Вы ведь сами слышали — тут только и говорят о чужих деньгах да о том, что у кого в кастрюле варится. Но если вы чувствуете, что должны ехать — лучше езжайте. У Захара знакомые есть в Фонде, они могут помочь перебраться в Рим. Бог даст, увидимся когда-нибудь.

— Грустно как, — вдруг посветлел Вадим Соловьев. — Хоть напейся.

— Ну и напейтесь, — сказала Мыша. — Вот тут за углом можно еще купить. Я картошки отварю, все равно спешить некуда.


Стоя у вагона «Вена-Рим», Вадим впервые в жизни не погонял тяжкое время вокзального расставания: до отхода поезда оставалось еще несколько минут, и Вадим с благодарностью и с удивлением думал о том, что Мыша и Захар пришли проводить его. Ему было радостно и легко представлять себе, как вот сейчас он им скажет: «Ребята, пошло бы оно все к черту — я остаюсь с вами!» — потому что он знал, знал точно, что через несколько минут поезд увезет его отсюда… Но какие золотые ребята!

Немного волнуясь, он думал о том, что вот сейчас он, наверно, поцелует Мышу. Захара и Мышу.

Он был смущен и растроган, когда Мыша, коснувшись прохладными губами его щеки, быстро его перекрестила.


4ЭТОТ ОТВРАТИТЕЛЬНЫЙ, ВЕЧНЫЙ ГОРОД РИМ

Индус на римском вокзале так понравился Вадиму Соловьеву, так обрадовал его своим совершенно нежданным присутствием, что Вадим как-то сразу, в миг утратил интерес и к пиниям, о которых он читал и которые представлялись ему замечательными, и к Форуму, который он намеревался осмотреть в первый же день по приезде. Ему хотелось сесть рядом с индусом на мраморную лавку и просидеть два-три часа, может быть, до самого вечера. Для этого индуса — Вадим был в этом восторженно уверен — время не имело никакого значения, а Форум с пиниями и подавно. Да и Рим, вечный город Рим был здесь совершенно ни при чем: индус, как видно, чувствовал себя ничуть не моложе Рима, и вечность этого города нисколько его не занимала. Точно так же мог он сидеть на другой лавке, в другом городе — даже в Киеве, в вонючем тепле вокзала. Да-да, обязательно вокзала.

Но прежде о тепле. Вадим Соловьев погрузился в него, шагнув из вагона на перрон — в легкое, приятное тепло, напомнившее ему Крым, раннюю весну на его южном берегу. Сердце не защемило у Вадима от этого воспоминания — просто Рим сразу, с первого шага сделался ему близким, почти родственным; хотелось говорить с ним «на ты», разведочно похлопывать по плечу. Отсюда, с солнечного перрона, Вена казалась Вадиму противной старушенцией с фарфоровыми вставными зубами.

А старый индус сидел на мраморной лавке, чуть наклонив к груди патлатую седую голову. Он был одет в потрепанный европейский костюм, темный, явно с чужого плеча. Смуглые руки с узкими, хрупкими запястьями далеко высовывались из коротких рукавов пиджачка, а голова казалась непомерно большой на узких плечах. Индус глядел на снующих взад-вперед людей совершенно безучастно, и невозможно было даже предположить, зачем он здесь сидит и чего ждет. Может, он привел сюда за руку энергичных Рема и Ромула, они занялись здесь своим делом, а старик сидит себе на лавке и терпеливо ждет, когда это все кончится… Он не выглядел больным, этот старик, хотя и смотрел безучастно, в одну точку.

Вадиму Соловьеву ни о чем не хотелось расспрашивать старика, да и на каком бы языке он стал его расспрашивать. Ему хотелось заварить для него чай и молча угостить его чайком, вот хотя бы тут же, на лавке. А старик, словно бы заподозрив неладное, медленно поднялся на ноги и, шаркая своими разбитыми чунями, поплелся в подвальный этаж вокзала. Он брел, как по золотой песчаной тропинке, по сияющему мраморному полу, мимо аккуратно выпирающих из стен исторических камней с объяснительными надписями. Вадим следовал за ним, волнуясь: вот сейчас старик с шоколадными глазками встретит свою старуху в сари, и они потащат куда-нибудь свои тюки и мешки, и это будет очень неприятно, потому что все сразу выяснится с этим индийским стариком в городе Риме. Жалко, что он не привел сюда за руку Рема и Ромула.

Тем временем индус дотащился до свободной лавки и бочком на нее опустился. Эта лавка ничем не отличалась от той, на которой он сидел этажом выше — черная мраморная лавка, никак не предназначенная для долгого сидения и отдыха. Старик уселся в той же позе — сгорбившись и немного опустив голову, и глядел на вокзальных людей по-прежнему безучастно, как бы из другого, древнего мира. Ничего не изменилось в старом индусе, и было непонятно, зачем он оставил старое место и с какой целью приволокся сюда, в подвал. Вадим увлеченно огляделся: может, все это ему показалось, и старик продолжает сидеть, где сидел? Но подвальный этаж с его глухими стенами и выпирающими камнями вовсе не походил на тот, верхний. Старик, значит, спустился. Стоя сбоку от лавки, Вадим Соловьев вдруг догадался, что индус просидит здесь две-три сотни лет, а потом подымется и, волоча чуни, вернется в верхний зал. Так оно должно быть.

И, полюбив старика-индуса, Вадим Соловьев пошел к выходу из вокзала. Он готов был уже полюбить и Рим, и только чрезвычайные обстоятельства смогли бы отвратить его от этой любви.


Риму следовало прощать его слабости, в Риме Вадим Соловьев готов был, не морщась, выпить чашку кофе вместо цейлонского чая. Неизвестно отчего — но приятно было сидеть в чистом кафе, за маленьким столиком, где-нибудь в уголке, и гадать о людях, проходящих за широким окном: кто они, куда идут, зачем. Приятно было вспоминать о Захаре и Мыше, о том, что они непременно увидятся — хорошо бы здесь, в Риме, а ночевать можно будет всем вместе в Остии, в комнатке, которую Вадим снял и в которой он появлялся только поздно вечером, возвращаясь из Рима. Приятелей Вадим себе не завел — эмигранты оказались народом суетным и нервным, большую часть времени они проводили на базаре, торгуя вывезенным из России жалким барахлом: рыболовными крючками, матрешками, какими-то сверлами. Обсуждали они в основном ход торговли, отвлекаясь лишь затем, чтобы поговорить о канадских или новозеландских визах. Вадим даже немного гордился тем, что ни с кем не подружился и одинок; он хранил верность Мыше и Захару.

В кафе у вокзала было почти пусто. Официант, праздно постояв у стены, ушел в кухню. Сидя на самом краешке стула, Вадим откинулся на спинку и вытянул ноги под столом. Он глядел на дверь, и дверь отворилась, и в двери появилась большая грязная собака, глядящая исподлобья. Вадим живенько выпрямился и подобрал ноги, чтоб удобней было вскочить, если понадобится. Но грязная собака лениво оглядела Вадима, а потом подалась в сторону, пропуская нищего в обвислом драном плаще и в белой шляпе, за ленточку которой было заткнуто несколько куриных перьев. Красные винные пятна не сплошь покрывали бесформенную тулью и жеваные поля шляпы.