Солдаты домовито обживались в немецких траншеях.
С точки зрения военно-инженерной оборонительный рубеж был построен с умом: рельсовые перекрытия на блиндаже, пулеметные гнезда накрыты бронеколпаками, стены траншей укреплены лесоматериалом, дно выстлано деревянными решетками, культурно, ничего не скажешь.
Но внутри блиндажа жил густой, еще не остывший, теплый, зловонный, тленный запах гнилости от наваленной на нары сопревшей гражданской зимней одежды, матрасов, подушек. Стены были обклеены изображениями скорбящей мадонны вперемежку с девицами в купальных костюмах и без них. Под нарами чемоданы в самодельных и покупных чехлах, с крупно надписанными черной краской фамилиями их бывших владельцев.
Хотя по положению немецкое оружие нужно было сдавать трофейной команде, старшина как бы не замечал того, как бойцы рассовывают в свои вещмешки гранаты, офицерские парабеллумы, и только зорко запоминал, кто чем разжился, чтобы потом уходящих в разведку бойцов снабдить этим вооружением, за утрату которого никто не упрекнет, раз оно ни за кем не числится. Руководствуясь этими же соображениями, старшина сам «зажал» немецкий ручной пулемет с металлическими суставчатыми лептами, уложенными в аккуратные плоские алюминиевые ящики, очень удобные для переноски, и к нему запасные стволы в футлярах из тонкой вороненой стали.
Но когда один из бойцов нашел немецкий барсуковый помазок для бритья и сказал: «Стоящая вещь!» — старшина сморщил лицо и посоветовал презрительно:
— Вон еще фрицевские вязаные подштанники валяются, ты их на себя натяни от простуды!
Солдат сконфузился, бросил помазок и вытер о шинель руки. В санитарной фрицевской сумке с медикаментами обнаружили бумажные бинты, этот немецкий эрзац вызвал у бойцов негодование и спор.
— Они за него на смерть! А он им на раны бумажки лепит!
— Пожалел!
— Дак солдаты же…
— Фашисты!
— Не каждый, тоже есть люди.
— После боя раздобрел. Обрадовался: похоронку на него не выписали. Дома не плачут.
— Ты моего дома не трогай. Нету у меня его.
— Так ты их бей, и точка!
— Это само собой. А вот как у них получается, на солдате, на его ране экономят. Мне вот башку чуть задело, в санбате полкило ваты и метров десять бинта, да еще не хотели в строй отпускать.
— Сравнил тоже, наше и ихнее.
— Правильно человек говорит. Взять бы эти эрзацные бинты да фрицам разъяснить фактически.
— Ты лучше еще прикинь, чего на тебе — валенки, полушубок, ушанка, а у них что?
— Летом еще нас прикончить собирались. Все поэтому.
— Просчитались?
— Именно.
— А солдат их стынет.
— Грабит.
— А вот не каждый.
— Ты проверял?
— Было такое, двоих фрицев прихватили; прежде чем в тыл свел, велел им свои сундуки указать. Указали. У одного в чемодане все свое, у другого наше.
— Ну и что?
— С этим, у которого все свое, законно обошлись, я его самолично до штаба довел.
— Опасался, чтобы его кто не обидел?
— Ты бы притих. Человек воинское понятие проявил! — строго сказал старшина и тут же перешел на свое, деловое: — Только если вы, как некоторые себе позволяют, индивидуальные пакеты на протирку оружия будете пользовать, как я заметил, за это буду «наркомовского пайка» лишать. И без жалости!
Рябинкин, войдя в блиндаж, усевшись на корточки возле растопленной печки, протянул руки к огню, слушал этот разговор, не постигая его, опустошенный усталостью, нервным перенапряжением минувшего боя, о котором он не хотел думать, отдыхая, но не думать не мог. Знал он: после боя, после этого наивысшего душевного сгорания, люди больше всего устают умом и охотно поддаются на всякие легкие разговоры, как бы остывая после перенакала, отчаянного ожесточения, во время которого каждый из них командовал собой, как старший младшим, сурово, сосредоточенно и беспощадно. Да, он думал о минувшем бое… Тутышкин вон, например, сблизился с немецким пулеметчиком на бросок гранаты, но не бросил ее сразу, а сначала скинул с нее рубашку, дающую две тысячи мелких осколков, поскольку эти осколки могли задеть его самого, и, когда пружина с бойком сработала, еще две секунды после щелчка подержал гранату в руке и только потом осторожно кинул, не совсем рядом с немцем, а так, чтобы тот не успел ее отшвырнуть от себя, и делал он это все в то время, когда немец, стоя на коленях у тревожного пулемета, торопливо водил ребристым стволом, полосуя снежный наст очередями, все ближе и ближе к тому месту, где лежал Тутышкин. Умно соображать в таких смертельных условиях — это и было наивысшим солдатским мастеровым искусством, понять и оценить которое может только солдат. И то, что Тутышкин, покопавшись у немецкого пулемета, не мог с пылу сообразить его механику, было вполне естественно, но Тутышкин взгромоздил на себя немецкую машину, дополз с ней к Колдобину, памятуя, что Колдобин — бывший слесарь-механик, и оставил ему немецкий пулемет. А потом, не страшась пошел вперебежку по открытой местности, уверенный, что Колдобин прикроет его огнем трофейного пулемета.
Все эти подробности своего поведения сам Тутышкин не помнил после боя. Их вытеснило другое: бледно-голубые, внимательные глаза немецкого пулеметчика с толстыми рыжими ресницами, растущими странно вниз, трепещущее пламя на конце пулеметного ствола, как на дуле паяльной лампы, и тоскливое ожидание пробоин в своем теле.
Он не заметил, что Колдобин был тяжело ранен. Колдобин очнулся от беспамятства только тогда, когда ему Тутышкин приволок немецкую машину. Превозмогая себя, коченеющими пальцами, скорее на ощупь, чем умом, понял механику. Приведя машину в действие, Колдобин работал, не испытывая боевого азарта, а только смутное удовольствие оттого, что она исправно действует и он при ней работает, найдя еще в себе силы для отсрочки нового беспамятства.
Когда Рябинкин наблюдал за Тутышкиным во время боя, он сначала испытывал раздражение оттого, что Тутышкин медлит, оказавшись вблизи немецкого пулеметчика, а потом, когда Тутышкин пополз с пулеметом к распростертому на снегу телу Колдобина, Рябинкин подавал ему голосом команду: «Вперед!» — решив, что Тутышкин после взрыва гранаты получил контузию и от этого утратил ориентировку на местности.
Управлять человеком в бою не просто, потому что о моменты боя человек оказывается способным на нечто такое, что невозможно заранее предвидеть и планировать как правило поведения.
Прикрывая продвижение группы к противнику огневыми средствами батальона, командиру подразделения нужно соображать, в какой момент какого огня просить. Накрывать ли живую силу противника, подавлять ли его огневые точки или распределять поровну между этими целями, памятуя, что на проведение боя отпускается строго положенное количество снарядов и мин, и ты должен прикидывать в уме, сколько их выпущено, сколько осталось, и сдерживать пыл огневиков, если ты чувствуешь, что еще не наступила та решающая минута, когда надо шквальным ударом стукнуть, после чего окончательный бросок.
Бросок может получиться, а может не получиться. И если не получится, значит, все зря: и потери людей, и расход боеприпасов. И будет только лежачая дуэль одиночных бойцов с немцами. Фашисты любят добивать раненых из легких минометов, засыпая по площадям на крутой траектории мелкими пузатенькими минами с жестяным оперением, рвущимися глухо, как хлопушки, но жестоко поражающими рваным металлом с близкой дистанции.
После такого огня снежное поле боя становится пятнистым, будто усеянным мелкими закопченными тарелками, талыми следами разрывов мин малого калибра.
В то время мы еще уступали немцам в минометах, особенно в ротных минометах малого калибра, и этот недостаток наши бойцы компенсировали приверженностью к «карманной артиллерии». Запасались гранатами всякими правдами и неправдами, а во владении ими показывали исключительно высокое умение.
Это пристрастие к гранатам и тайное их накопительство усложняли управление боем подразделения. Ползут двое бойцов к немецкой позиции, толкая впереди себя свои винтовки, и не стреляют. Почему? Неизвестно. Считаешь, пропали зря люди, хватаешь телефонную трубку, чтобы выклянчить на спасение этих бойцов артиллерийского огня. А они вдруг начинают забрасывать немца гранатами, кидая их вприсядку: вприсядку потому, что в рост уже не встанешь, а лежа не так далеко метнешь, вприсядку в самый раз.
И надо знать, у какого бойца больше склонности к какому виду боя. Есть люди солидные, со снайперским опытом, у тех главный расчет — хорошо пристрелянная винтовка. Продвигаются такие бойцы по полю боя осмотрительно, с остановками. Приладится, высмотрит, щелкнет неотвратимым прицельным одиночным, сменит позицию, и опять одиночный выстрел, и то после паузы на отдых. Такие или несколько отстают от цепи, или вперед вырываются поспешно, обнаружив для себя заманчивый бугорок с хорошим обзором. Действуют они как индивидуалисты, не любят, чтобы ими командовали в ходе боя, так как обычно каждый из них намечает для себя определенный показатель попаданий. Выполнив его, избегают после этого излишнего азартного риска.
А есть бойцы иного характера. Самое тяжелое для них — медленно сближаться с врагом. Чувствуют себя при этом только мишенью. К таким командиру нужно держаться поближе, чтобы подбодрить, направить. Но после броска в атаку эти же бойцы вовсе не нуждаются в командирской опеке. Видя в глаза врага, они бесстрашно действуют на бешеных скоростях, теряя понятие счета и соображения, не думая о том, сколько немцев приходится на каждого.
Такие люди больше смерти боятся искалечиться и, страдая от этой мысли, отчаянно бегут в рост на врага, подбодрив себя криком ярости. Но эти их неграмотные действия нередко и спасают их, потому что немец ведет огонь по ползущей цепи грамотно, настильно, не рассчитывая, что найдутся подобные выскочки.
Но эти же нетерпеливо отчаянные в трудные моменты боя могут оторвать от земли, казалось, окончательно залегшую цепь людей и увлечь за собой лучше всякого командира.