«Ван де Конинк — Салон искусств — Временные выставки». Городские пейзажи, исполненные неуклюжего символизма, с чересчур яркими красками, поначалу превратили нас в самоуверенных зевак, переглядывающихся насмешливо и понимающе. Но вон те две симметрично висящие рамки с наклеенными лаконичными этикетками… Акварель. «Галактика». «Голубой шарик».
Наши улыбки пропали. Там, за стеклом, по ту сторону преграды, по ту сторону прозрачных отсветов Брюгге, были шарики. Черная галактика, через которую струились жаркие пески, голубоватый шар с серыми прожилками, внезапно прихлынуло нестерпимое переживание чьего-то детства, но почему здесь? Нам не нужны были слова. Месье Делькур внезапно так просветлел, так опечалился. Две акварели — и округлая полнота мира, заключенная в самом тайном из водяных кругов.
Странный дом-недомерок с темной деревянной обшивкой, напоминающей киль, нависает над каналом. За бутылочно-зелеными стеклышками в толстых свинцовых переплетах ничего не разглядеть. А вокруг — целый замкнутый мир: безлюдный осенний сквер с маленьким греческим храмом, суровая ограда музея, каменная арка круто выгнутого моста. Наверное, самый тихий уголок в этом городе, которому ведомы все оттенки тишины. Здесь неподвижность достигла совершенства: самый легкий ветерок не пролетит, и воздух замирает при малейшем оклике воды. Отражение дома в канале не колышется, но именно через отражение все могло бы начаться, ожить. Непроницаемый дом, состарившийся за много жизней, угасших одна за другой, только и осталось от них, что воспоминание в воде.
Элен сделала удачный выбор. Здесь, укрывшись за витражами от света дня, так хорошо пишется, здесь самое подходящее место для того, чтобы всколыхнуть волну и бесконечно долго следить за расходящимися кругами.
Ничего случайного не бывает. Месье Делькур, сам не зная, зачем он это делает, прочертил этот путь до города, отраженного в воде. Две картины с шариками Клемана ждали кого-то, кто умеет жить внутри шариков. Смогут ли они, следуя волшебной логике очевидности, превратить ушедшее время, утраченное время во время выигранное?
Поначалу господин Ван де Конинк выказал некоторое удивление:
— Купить эту акварель? Разумеется, но… Знаете, это довольно дорогая картина.
— Вы правы. Эта картина очень дорога мне, — отозвался месье Делькур, улыбнувшись мне краешком глаза.
Затем с непривычной для него настойчивостью принялся расспрашивать о том, кому принадлежит картина, и, казалось, нисколько не удивился, когда продавец сообщил:
— Дочери художника, это молодая женщина, она сейчас живет в Брюгге и, я уверен, рада будет встретить такого знатока творчества ее отца.
Ну вот. Пока Клеман-Флорентиец во всю прыть несся к ослепительному блеску Суннаншё, разгадка дней потребовала терпения, мягкости, неспешных шагов в осенних туманах месье Делькура.
И все же нам оставалось проделать самую пугающую, самую неверную часть пути: пройти те несколько метров, что отделяли нас от тяжелой деревянной двери. В гнетущем безмолвии запертого дома зажглась лампа, ореол света лег на зеленое стекло, едва приметно его согрев. Что-то замышлялось там, в зыбком центре осени; что-то такое, что мы могли застать врасплох, нарушить. В этом доме каждый день кто-то писал в круге света от лампы, у воды, склоняясь над отражениями. Месье Делькур внезапно оробел и умоляюще посмотрел на меня.
Мои неясные очертания, шаткое право на существование давали мне легкость, необходимую для переходов, превращений. В конце концов, может быть, я и сам был всего лишь чем-то промежуточным в этой странной истории? Но я обладал способностью идти прямо к сути, не делаясь посмешищем. Ничто меня не связывало, ничто не ограничивало, и потому в этом рассказе я должен был парить, лишенный желаний, лишенный стыда, сглаживая все шероховатости. Тем не менее в присутствии Элен я оробел. Я сказал, кажется, все необходимые слова, но горло у меня то и дело перехватывало. А она смотрела на меня из темноты почти золотыми глазами. Потом я увижу ее глаза серо-зелеными солнечным зимним днем, янтарными у яркого огня. Но и сегодня со мной остается этот свет первого взгляда, которого не отыскать ни в одном калейдоскопе. Черные волосы падали почти до пояса, рассыпавшись по темно-красному бархату платья. Конечно же, она разволновалась, услышав имя Клемана и название Суннаншё. Ей хотелось, чтобы мы рассказали подробно о пантомиме Флорентийца, о той части его жизни, о которой она ничего не знала и которая была до странности родственной таинственному безмолвию дома в Брюгге. Клеман и Элен были вместе, как бы это ни выглядело на поверхностный взгляд…
Оба, одевшись в бархатные наряды и отгородившись от мира, в танце, в безмолвии, в неподвижности, преследовали долгие миражи. А потом появились мы, чтобы связать распавшуюся в пространстве и времени нить… Мы мелкими глоточками пили обжигающий чай и молчали от смущения и возбуждения. В глубине души у каждого из нас троих уже пролегали синие снежные дороги к берегам озера в Суннаншё.
— Летними вечерами в Швеции вообще не темнеет. Люди выходят погулять часов в одиннадцать, даже в полночь. Небо и дорога серо-белые и почти что светятся, деревья чуть темнее, но очертания расплываются, границы между предметами исчезают. Идешь по лесу, на слух ориентируясь по плеску воды в реке. Садишься, обхватив колени руками, на гладкий камень у берега, поближе к малиннику. Прохладный лепет воды в нерушимом безмолвии ненастоящей ночи, и тебе дела нет до того, как будет называться завтрашний день и как им можно распорядиться… Впрочем, это уже и не сегодняшний день. Мгновение полностью окутывает вас бледно-сиреневой дымкой. Это всегда и везде, в туманном раю, который мог бы обернуться безумием.
Голос Элен, размеренный паузами, плыл рядом с нами. Она рассказывала нам о той Швеции, какую знала, словно для того, чтобы успокоиться самой, чтобы утвердиться на почве памяти, прежде чем на нее нахлынут перевернутые картинки. То, о чем она говорила, нисколько не походило на куски неба, вставленные в оконные рамы автобусов или поездов и виденные нами от самого Стокгольма. Негасимый летний свет сменился бесконечно долгой ночью. Над мерцающим блеском снега день занимался в десять часов, а с трех часов пополудни солнце начинало тускнеть.
Мы приближались к Далекарлии. Темно-красный цвет стен, подчеркнутый матовой белизной дверей и оконных рам, уже казался нам привычным и родным. Внутри волшебный оттенок укромного счастья, беспечно открытой взгляду строгости, которой любуешься издали. Озера и леса; темная зелень сосен, тяжело нагруженных снегом, пепельная белизна облетевших берез. Повсюду замерзшие озера, пустынные островки льда, над которыми изредка взлетает звонкий смех детей, успевающих покататься на коньках в крохотный проблеск дня. Но большую часть времени, пока мы шли вдоль почти воображаемых дорог, обрисованных лишь плавно скругленными склонами, нас обдавала головокружительная тишина, смешанная с резким холодом воздуха.
Дорога между Людвикой и Суннаншё время от времени превращалась в узкую тропинку между двумя озерами, дальние берега которых терялись в тумане. Поздним утром последний автобус высадил нас примерно в трех часах ходьбы от усадьбы. Пока мы шли, Элен постепенно утрачивала вкус к воспоминаниям. Мы снова молчали втроем, любуясь красотой пейзажа и побаиваясь встречи с Клеманом. А что, если он не захочет видеть Элен? Что, если его там не окажется? Если этот бесконечный поиск обернется бегством? Если какого-то звена в цепочке по-прежнему недостает? Столько вопросов, растворенных в тускло-серой толще льда, в белизне дороги, в зелени деревьев на опушке вдали. Ни один прохожий не нарушил холодного покоя этого дня. Элен, тонкая, в черном пальто, пряча лицо под шерстяным шлемом, легкой походкой шла в нескольких шагах впереди нас: какую печаль скрывала эта летящая тень?
Солнце уже угасало, когда месье Делькур, в свою очередь, нарушил молчание:
— Забавно, но, когда я вот так бесконечно шагаю по узкой тропинке между двумя озерами, мне кажется, будто я иду по кромке тротуара — когда воображаешь, что по обе стороны от тебя пустота, страшная пропасть, куда можно упасть.
Элен обернулась к нему:
— Да? Значит, и вы так делали ребенком?
А месье Делькур мягко ответил:
— Нет-нет. Не тогда, когда был ребенком. Я каждый день так хожу по парижским улицам.
Наступила тишина. Элен словно бы не решалась принять всерьез слова месье Делькура. Потом опомнилась, и лицо ее обрело торжественное выражение.
— Я начинаю понимать, почему Клеман смог с вами познакомиться. Для меня детство… Теперь этого уже никогда не будет. Но сегодня… Знаете, когда я была маленькой и мне надо было признаться в том, что получила плохую отметку, я очень ярко переживала мгновения перед самым признанием. Возвращение из школы благодаря этому делалось упоительно прекрасным, потому что мне хотелось остановить время, а булочка с шоколадом на полдник казалась вкусной, как никогда. Сегодня вечером все немножко так же. Я иду в усадьбу Суннаншё. Я очень боюсь туда идти. И в то же время так чудесно все в себя впитывать, так приятно на все смотреть. Я едва узнаю эту дорогу, по которой мы каждый день ездили на велосипеде.
Маленькая. Ребенок. Раньше. Все эти чужие слова скользили по пузырьку моего молчания. Они меня не задевали. Я провожал их глазами и смутно ощущал их могущество. Возможно, это были страны, а может, корабли или всего-навсего долгие странствия. Страна былого. Путешествие в прошлое. Шхуна детства. Элен и ее светлые глаза придавали этим словам пронзительную прелесть ходьбы по снегу между двумя такими чистыми и такими непроницаемыми озерами.
Уже темнело. Под ясным небом серая дорога выделялась отчетливее, она почти светилась между внезапно помрачневшими озерами и лесом. Слова давным-давно растаяли, надежда увидеть свет заледенела у нас в груди. В Тюильри вечерняя синева со всей очевидностью звала к янтарным лампам таверны на улице Риволи. А теперь я открывал для себя простор расстояния и желания, мучительное ожидание, в котором боль смешивается с наслаждением. Наверное, и это тоже Север, этот длинный ледяной плащ, освещающий мысль о доме, рождающий надежду на тепло, скрытое где-то на другом к