Работы о Льве Толстом — страница 100 из 310

льзуя и полемизируя, отрицая и утверждая, переключая «современное» в категорию «вечности», соци­альное — в моральное, очерк — в притчу, наконец драму — в мистерию («Власть тьмы»).

4

Пока Толстому еще неясно его будущее — он на распутье. Наступают решитель­ные годы, определяющие его дальнейшую судьбу и работу, 1859-1862: разрыв с литературой, поездка за границу, организация школы в деревне. Начало 1859 г. — это промежуток, когда решения еще не приняты, а старое положение уже исчер­пано. После «Альберта» и «Люцерна» надо или написать что-то новое, большое, значительное, или отойти от литературы. «Казачий роман» затянулся, потерял свежесть; его нужно превратить в «эпос», а для этого нужно другое положение, нужны какие-то другие условия работы, которых у Толстого еще нет. В этом про­межутке, как попытка заполнить его, возникает почти внезапно и торопливо повесть «Семейное счастье».

Уже давно критики, обсуждая творчество Толстого, удивлялись, что он обходит тему любви и не дает женских фигур. Во второй половине пятидесятых годов вопрос о женщине стал выдвигаться рядом с другими общественными вопросами и при­обрел характерную социальную окраску — как вопрос не столько о любви, сколько о браке, о семье, о правах женщины и т. д. На этот «социальный» заказ эпохи Тур­генев стал отвечать своими повестями, модернизуя старую светскую повесть мате­риалом злободневных общественных проблем. Но, оставаясь, по существу, на почве литературных традиций тридцатых годов, Тургенев обходит основные темы и вопросы — вопросы брака, семьи, отношений мужа и жены: его девушки никак не могут выйти замуж. Толстого эти повести раздражают; 19 января 1858 г. в днев­нике записано: «Ася дрянь». Не менее раздражительно должно было на него по­действовать «Дворянское гнездо», о котором он знал уже в конце 1858 г. С другой стороны, вопрос о браке и семейной жизни для Толстого не только злободневен вообще, но совершенно личен: мечта о «семейном счастье» преследует его уже давно — как что-то очень для него важное, как то, без чего он не может ни жить, ни работать. И для него это именно вопрос не о «любви» только, а о чем-то гораз­до ббльшем. Как и во многом другом, личная жизнь Толстого совпадает здесь с жизнью эпохи — и тем острее, чем сложнее его отношение к современности, его борьба с ней на ее же территории.

Еще до отъезда за границу Толстой, после целого ряда других попыток «влю­биться», стал ухаживать за своей соседкой по имению В. Арсеньевой. Его письма к ней показывают, что на первом плане для него стоит вопрос не о любви (он, как видно по дневникам, то «влюблен», то совсем холоден), а о другом: «так случилось, что Храповицкий и Дембицкая[396] как будто бы любят друг друга (я, может быть, лгу перед самим собою, но опять в эту минуту я вас страшно люблю). Итак, эти люди с противоположными наклонностями будто бы полюбили друг друга. Как же им надо устроиться, чтобы жить вместе?» И далее следует подробный проспект будущей семейной жизни — вплоть до денежных расчетов, соображений относительно ко­личества комнат в квартире и этажа (4 комнаты в пятом этаже), гостей, занятий и пр. и пр. Зиму (5 месяцев) можно проводить — один год за границей (чтобы не от­ставать от века), другой в Петербурге, а остальное время жить в деревне: «Я бы готов был всю свою жизнь жить в деревне. У меня бы было три занятия: любовь к Д. и заботы о ее счастии, литература и хозяйство, так, как я его понимаю, т. е. исполне­ние долга в отношении людей, вверенных мне». Внешняя картина семейной жизни дополняется внутренней: «Г-н Храп, будет исполнять давнишнее свое намерение, в котором г-жа Храп., наверно, поддержит его, — сделать, сколько возможно, сво­их крестьян счастливыми, — будет писать, будет читать и учиться, и учить г-жу Храп., и называть ее "пупунькой". Г-жа Храп, будет заниматься музыкой, чтением и, разделяя планы г-на X., будет помогать ему в его главном деле. Я воображаю ее в виде маленького Провидения для крестьян, как она в каком-нибудь попелиновом платье, с своей черной головкой, будет ходить к ним в избы и каждый день воро­чаться с сознанием, что она сделала доброе дело, и просыпаться ночью с довольст­вом собой и желанием, чтобы поскорее рассвело, чтобы опять жить и делать добро, за которое все больше и больше, до бесконечности, будет обожать ее г-н Храповиц­кий. А потом снова они поедут в город, снова поведут умеренную, довольно трудную жизнь с лишениями и сожалениями, но зато с сознанием того, что они хорошие и честные люди, что они изо всех сил любят друг друга, и с добрыми друзьями, кото­рые их будут сильно любить обоих, и каждый со своим занятием. Может быть, им случится когда-нибудь в извозчичьей старой карете, возвращаясь от какого-нибудь скромного приятеля, проехать мимо освещенного дома, в котором бал и слышен оркестр Штрауса, играющий удивительные вальсы. Может быть, г-жа Храп, при этом глубоко вздохнет и задумается, но уж она должна привыкнуть к мысли, что этого удовольствия никогда уж ей не испытывать. Зато г-жа Храп, может быть твер­до уверена, что редкий, редкий, а может быть ни один из всех, кому она завидует на этом бале, ни один никогда не испытывал ее наслаждений спокойной любви, друж­бы, прелести семейной жизни, дружеского кружка милых людей, поэзии, музыки и главного наслаждения — сознания того, что недаром живешь на свете, делаешь добро и ни в чем не имеешь упрекнуть себя. У каждого свои наслаждения, которые даны человеку, — наслаждения добра, которое делаешь, чистой любви и поэзии, Tart. Но, избрав раз эту дорогу, надо, чтобы Храп, твердо верили, что это — лучшая до­рога и что по другой им не нужно ходить, чтобы они поддерживали один другого, останавливали, указывали бы друг другу овраги и с помощью религии, которая указывает на ту же дорогу, никогда бы не сбивались с нее. Потому что малейший faux pas разрушает все и уже не поймаешь потерянного счастия. A faux pas этих много: кокетство, вследствие его недоверие, ревность, злоба, и ревность без при­чины, и фютильность, уничтожающая любовь и доверие, и скрытность, вселяющая подозрение, и праздность, от которой надоедают друг другу, и вспыльчивость, от которой говорят друг другу вещи, порождающие вечных мальчиков, и неаккурат­ность, и непоследовательность в планах, и, главное, нерасчетливость, тароватость, от которой путаются дела, расположение духа портится, планы разрушаются, спо­койствие пропадает, рождается отвращение друг к другу — и прощай!»

«Любовь» для Толстого (а тем более — «влюбленность») — это только какое-то временное и неустойчивое состояние, какая-то стадия, приводящая к семейной жизни, но далеко не разрешающая ее проблемы. Семейное счастие устраивается не любовью, а «правилами», которые всегда у Толстого в запасе. В письме к Ар- сеньевой он возвращается к тому «франклинову журналу», которым пользовался в ранних дневниках. Вместе со своим веком, хотя и по-своему, он имеет тенденцию снизить, упростить самое понятие «любви», совлечь с нее всякую романтику, рас­крыть механизм ее зарождения и развития. Это видно уже по цитированному письму к В. Арсеньевой, но с особенной ясностью тенденция эта выступает в письме к А. А. Толстой (18 августа 1857 г.), где развернута целая теория любви: «В Дрездене еще совершенно неожиданно встретил К. Львову. Я был в наилучшем настроении духа для того, чтобы влюбиться: проигрался, был недоволен собой, совершенно празден (по моей теории любовь состоит в желании забыться, и по­этому так же, как сон, чаще находит на человека, когда недоволен собой или не­счастлив). К. Львова — красивая, умная, честная и милая натура; я изо всех сил желал влюбиться, виделся с ней много, и никакого... Что это, ради бога? Что я за урод такой? Видно, у меня недостает чего-то. И вот чего, мне кажется: хоть кро­шечной порции fatuite. Мне кажется, что большая часть влюбляющихся людей сходятся вот как: видятся часто, оба кокетничают и, наконец, убеждаются, что влюбили в себя респективно один другого; а потом уже в благодарность за вообра­жаемую любовь сами начинают любить». Здесь особенно замечательно и характер­но для Толстого выражение «желал влюбиться». Любовь, оказывается, какой-то взаимный самообман чувств, который временно «находит» на человека — как сон. Совсем другое — семейная жизнь. Той же «бабушке» (А. А. Толстой) Толстой пишет в апреле 1858 г. о своем приезде в деревню: «чем ближе я подъезжал к деревне, тем мне все грустнее и грустнее становилось мое будущее одиночество. Так что, прие­хав в деревню, мне показалось, что я вдовец, что недавно жило тут целое мое се­мейство, которое я потерял. И действительно, это семейство моего воображения жило там. И какое прелестное семейство! Особенно жалко мне старшего сына! И жена была славная, хотя и странная женщина. Вот, бабушка, научите, что делать с собой, когда воспоминания и мечты вместе составят такой идеал жизни, под ко­торый ничто не подходит. Все становится не то, и не радуешься и не благодаришь бога за те блага, которые он дал, а в душе вечное недовольство и грусть. "Бросить этот идеал", скажете вы. — Нельзя. Этот идеал не выдумка, а самое дорогое, что есть для меня в жизни. Без него я и жить не хочу». Это «воображаемое семейст­во» — то самое, о котором Толстой писал Т. А. Ергольской еще в 1852 г.

Вопрос о женщине и о семейной жизни — вопрос эпохи. На эти темы пишутся статьи, трактаты, повести, романы. Не только беллетристы, но самые серьезные теоретики, публицисты и историки уделяют серьезнейшее внимание этому вопро­су. И так не только в России — во Франции этот вопрос, вместе с вопросами по­литического и социального переустройства, стоит не менее, а пожалуй более остро, хотя и совсем иначе. В России либеральная часть интеллигенции отстаивает «эман- ципацию» женщины, требует равноправия, хлопочет о женском образовании и т. д. Во Франции — совсем другое положение и совсем другие лозунги. Франция к этому времени уже прошла полосу «жорж-сандизма», боровшегося против пред­рассудков буржуазной семьи; злободневным там был в это время вопрос уже не о «гражданском браке», как в России, а об оздоровлении семейной жизни, об отно­шениях мужа и жены по существу. Полемика приняла бурный характер особенно потому, что среди радикалов и «свободомыслящих» обнаружилась тенденция до­казать при помощи не только исторической, но и физиологической аргументации, что женщина — существо совершенно отличное от мужчины и что ее настоящая сфера — семейная жизнь. В пределах этого резко выраженного воззрения были разные оттенки, унижающие или возвышающие значение женщины для мужчины (жены для мужа), но основная предпосылка объединяла очень многих и звучала как новый лозунг, призывающий к организации и укреплению семьи.