Работы о Льве Толстом — страница 105 из 310

по инстинкту не удовлетворяет его, что критериум педагогики есть только один — свобода». Этот принцип «свободы», как и должно быть у Толстого, является выводом из предпосылок, враждебных предпосылкам радикальных теоретиков, хотя и звучит радикальнее их. Толстому нужно опорочить всякое стремление как-то повлиять на «народ», потому что он стремится сохранить его «инстинкт» в неприкосновенности. Толстой радикальнее самих радикалов, но его радикализм идет «справа», если только можно пользоваться этими схематичными обозначе­ниями.

Толстой исходит из характерного для него нигилистического тезиса, направ­ленного против нигилистов «слева» и появившегося еще в «Люцерне»: «никто не знает, что ложь, что правда». Он сближается со славянофилами, но идет решитель­нее и дальше их. Самое дело народного образования заинтересовало его не само по себе, а как метод борьбы с современностью и в частности — с литературой. Не нужны ни Пушкин, ни Гоголь, ни книгопечатание, ни телеграф, ни железные дороги, потому что все это не отвечает потребностям «народа» и не увеличивает его благосостояния: «Я вижу близкого и хорошо известного мне тульского мужика, который не нуждается в быстрых переездах из Тулы в Москву, на Рейн, в Париж и обратно. Возможность таких переездов не прибавляет для него нисколько благо­состояния». Вопросы цивилизации и культуры решаются с точки зрения тульско­го мужика. «Левизна» Толстого оказывается крайней «правизной», народничество и радикализм принимают какой-то почти погромный характер.

При помощи «вопроса о народном образовании» Толстой громит современ­ность. Народное образование он выбрал как искусный стратег — в качестве глав­ного пункта, удобного для нападения. Одолевая и сбивая противника в этом пункте, он надеется выбить его и из других позиций, занятых прежде —из позиций литературных. Это становится совсем ясным, когда после ряда педагогических статей, в которых Толстой симулирует свою новую профессию народного учите­ля, появляется вдруг настоящий литературный памфлет: «Кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» Откуда воз­ник этот вопрос? Кто ставил его? Он возник из затаенной Толстым глубокой обиды за свои неудачи последних лет, за вынужденный отход от литературы, за «оплеванность», о которой он писал Боткину. Педагогика была тактическим хо­дом — своего рода шифром, при помощи которого Толстой «обманул» современ­ность и, сделав то, что ему было нужно, вернув к себе внимание и уважение, вернулся к литературе.

Я не хочу, конечно, всем этим сказать, что Толстой, действительно, симулиро­вал и обманывал — мне важен здесь, как и в других случаях, не психологический, а исторический смысл его поведения: не то, как он «glaubt schieben», а как «wird geschoben». Исторический смысл его интереса к народному образованию был не тот, каким он ему самому сначала представлялся. Толстой создает для себя дея­тельность, которая кажется совсем оторванной от литературы; фактически же (исторически) деятельность эта оказывается глубоко связанной с ней и полемиче­ски обращенной против современных ее форм. Связь эта обнаруживается и в статьях Толстого, и в том, как он себя ведет и что делает за границей, и, наконец, в самой его педагогической практике.

2 июля 1860 г. Толстой выехал из Петербурга и прожил за границей больше года, побывав в Германии, Швейцарии, Италии, Франции, Англии и Бельгии. Централь­ными по значению моментами в этом путешествии были: знакомство с Ауэрбахом в Дрездене, свидание с Герценом в Лондоне и поездка к Прудону в Брюссель. Кро­ме того, много интересного и важного для себя видел и слышал Толстой в Берлине, Киссингене (знакомство с Ю. Фребелем), Париже и Марселе. Из этого обширно­го материала я выберу для этой главы только то, что связано с основными пробле­мами моей работы и на что до сих пор мало обращалось внимания. Важно иметь в виду, что Толстой ищет опоры для своей деятельности на Западе не потому, чтобы он был убежденным «западником» (скорее наоборот — славянофилы во многом ближе ему), а потому, что западная культура (более всего Франция), как явление чужое и потому нейтральное, дает ему свободу выбора и комбинирования любых элементов, вне категорий «левого» и «правого» — а это для него, ищущего всегда «неопровержимых», «бесспорных», «вечных» истин и законов, очень важно. В Рос­сии он — неудачник, чудак, реакционер и т. д.; за границей он чувствует себя более свободным и смелым. Помимо всего, западный радикализм не возбуждает в нем враждебных чувств и даже привлекает его внимание некоторыми своими особен­ностями.

Первое время особенно в Германии Толстой посвящает ознакомлению с по­становкой народного образования. Но характерно, что ни одна заграничная шко­ла не удовлетворила его и ни к одной педагогической теории он не примкнул. Он ведет себя как профессионал, а на самом деле подходит ко всем педагогическим вопросам как типичный дилетант — со стороны, и поэтому парадоксально, храб­ро, с натиском, без оглядки на традиции, навыки и пр. В первой же своей статье, написанной за границей («О народном образовании»), он пишет: «Являются одновременно различные теории, противоположные одна другой. Богословское направление борется с схоластическим, схоластическое — с классическим, клас­сическое — с реальным, и в настоящее время все эти направления существуют, не поборая одно другого, и никто не знает, что ложь, что правда. Являются тыся­чи различных, самых странных, ни на чем не основанных теорий, как Руссо, Песталоцци, Фребель и т. д., являются все существующие школы рядом — реаль­ные, классические и богословские учреждения. Все недовольны тем, что сущест­вует, и не знают, что новое именно нужно и возможно». Чрезвычайно типично именно для дилетанта это презрение к борьбе партий и направлений и уверенность втом, что можно действовать как-то иначе и правильнее.

Приехав в Марсель, Толстой посетил все учебные заведения для рабочих и пришел к выводу, что они «чрезвычайно плохи». Вместе с тем он вынес впечатление, что «французский народ почти такой, каким он сам себя считает: понятливый, умный, общежительный, вольнодумный и действительно цивилизованный. По­смотрите городского работника лет тридцати, — он уже напишет письмо не с та­кими ошибками, как в школе; иногда совершенно правильное он имеет понятие о политике, следовательно, о новейшей истории и географии; он знает уже несколь­ко историю из романов; он имеет несколько сведений из естественных наук. Он очень часто рисует и прилагает математические формулы к своему ремеслу. Где же он приобрел все это?»

Ответ на этот вопрос Толстой нашел, начав после школ «бродить по улицам, гингетам, cafds chantants, музеумам, мастерским, пристаням и книжным лавкам. Тот самый мальчик, который отвечал мне, что Генрих IV убит Юлием Цезарем, знал очень хорошо историю "Четырех мушкетеров" и "Монте-Кристо" В Марсе­ле я нашел 28 дешевых изданий, от пяти до десяти сантимов, иллюстрированных. На 250 ООО жителей их расходится до 30 ООО, следовательно, если положить, что 10 человек читают и слушают один номер, то все их читают. Кроме того музей, пуб­личные библиотеки, театры, кафе, два большие cafds chantants, в которые, за по­требление 50 сантимов, имеет право войти всякий и в которых перебывает еже­дневно до 25 ООО человек, не считая маленьких кафе, вмешающих столько же, — в каждом из этих кафе даются комедийки, сцены, декламируются стихи. Вот уже по самому беглому расчету пятая часть населения, которая изустно поучается еже­дневно, как поучались греки и римляне в своих амфитеатрах. Хорошо или дурно это образование — это другое дело; но вот оно бессознательное образование, во сколько раз сильнейшее принудительного, — вот она бессознательная школа, подкопавшаяся под принудительную школу и сделавшая содержание ее почти ничем».

Вопрос о народном образовании здесь просто снят с обсуждения и заменен другим, естественно, гораздо более волнующим Толстого, — вопросом о народном чтении, о народной литературе, вопросом, в конце концов, о бытовании литерату­ры. Дюма оказывается популярным в широкой массе писателем — и характерно, что именно в это время он сам увлекается такими писателями, как Дюма и Поль- де-Кок. Вот куда «толкнула» Толстого история: он занят вовсе не «народным об­разованием», а изучением «народа» (под этим разумеются одинаково и городские рабочие и крестьяне) как читательской массы. Это все тот же вопрос — о «нужно­сти» той литературы, которую, как обед английского клуба, съест повар и эконом. Здесь, в Марселе, Толстой находит другое положение. В непосредственной связи с этими наблюдениями стоит позднейшая статья, «Прогресс и определение обра­зования» (1862), в которой Толстой, полемизируя с «прогрессистами», нападает на современное положение русской литературы и журнального быта: «Для меня оче­видно, что распространение журналов и книг, безостановочный и громадный прогресс книгопечатания, был выгоден для писателей, редакторов, издателей, корректоров и наборщиков. Огромные суммы народа косвенными путями перешли в руки этих людей. Книгопечатание так выгодно для этих людей, что для увеличе­ния числа читателей придумываются всевозможные средства: стихи, повести, скандалы, обличения, сплетни, полемика, подарки, премии, общества грамотности, распространение книг и школы для увеличения числа грамотных. Ни один труд не окупается так легко, как литературный. Никакие проценты так не велики, как литературные. Число литературных работников увеличивается с каждым днем. Мелочность и ничтожество литературы увеличиваются соразмерно увеличению ее органов. Но ежели число книг и журналов увеличивается, ежели литература так хорошо окупается, то, стало быть, она необходима, скажут мне наивные люди. Стало быть, откупа необходимы, что они хорошо окупались? — отвечу я. Успех литературы указывал бы на удовлетворение потребности народа только тогда, когда бы весь народ сочувствовал ей; но этого нет так же, как и не было при откупах.

Литература, так же, как и откупа, есть только искусная эксплуатация, выгодная только для ее участников и невыгодная для народа. Есть