Литераторы-обыватели»2.
Это хороший комментарий к переписке Толстого с Боткиным. В 1858 г. отношение к Салтыкову уже меняется, хотя тем острее стоит вопрос о потоке обличительной литературы и «литераторов-обывателей». В дневнике Толстого от 17 марта 1858 г. записано: «Салтыков, читал. Идеалист хорош. Он здоровый талант». Показательна в смысле отношения к Салтыкову и к обличительной литературе статья Е. Эдельсона, напечатанная в архаическом по духу, но боевом по тону Погодинском сборнике «Утро»: «Н. Щедрин и новейшая сатирическая литература». Вопрос решается двойственно и дипломатично — признание Щедрина соединяется с отрицательным отношением к порожденной им школе: «Слабость и бессилие творческой производительности есть вообще удел того практического направления литературы, которую ввел у нас Щедрин, а за ним довела до крайности новая сатирическая школа. Писателям с такою тревожною деятельностью, исключительным служителям временных социальных вопросов, некогда глубоко вникнуть в жизнь, чтобы вынести оттуда широкое поэтическое миросозерцание. Вопросы, с которыми они приступают к действительности, не принадлежат им самим — это вопросы современные, подсказываемые им со всех сторон, часто полуразрешенные; стоит только тронуть их в какой угодно форме — и сочувствие публики уже приобретено. Не так легко достается это сочувствие истинным художникам, которых заслугами так удобно пользуются писатели, служащие современным требованиям публики». Припомним, что в своей речи в Обществе любителей российской словесности (4 февраля 1859 г.) Толстой говорил о том же — и даже почти в тех же терминах («временные интересы общества» и пр.).
Центром развития новой журнальной и обличительной литературы был Петербург; Москва, и прежде относившаяся к петербургской литературе враждебно, объявила ей настоящую идеологическую войну, отстаивая во всех вопросах, связанных с общим социальным и экономическим поворотом России, свои, большею частью архаические, взгляды. Здесь собралась боевая группа славянофилов и, на смену павшему «Москвитянину», организовала «Русскую беседу». Противопоставление Москвы Петербургу стало заново злободневной темой. М. Погодин издал сборник «Утро» (1859 г.), о котором писал П. Вяземскому. «Альманах намеревается заговорить о литературе, стоящей теперь на заднем плане, и начать реставрацию, ревизию и инспекторский смотр»[416]. «Утро» противопоставляло Москву как «сердце России» другим городам, обслуживающим «чисто-утилитарные стремления времени» — каковы Петербург и Астрахань, Бердянск и Семипалатинск, Архангельск и Одесса, Либава и Кяхта. В ответ на развитие петербургской прессы Погодин писал в предисловии: «Давно ли стали у нас плодиться журналы, а в Петербурге (по вычислению, за которое мы обязаны «Современнику») в 1858 году уже выходило двадцать девять уличных листков, которых единственным побуждением была торговая спекуляция не выше и не ниже открытия харчевни близ места, где бы вдруг должна была сойтись толпа рабочего народа. В Москве до сегодня нет, кажется, ни одного подобного предприятия, и мы уверены, что не будет». Характерно, что к началу 60-х годов и Тургеневу и Толстому пришлось перейти из «Современника» в «Русский вестник» — из петербургской литературы в московскую, тогда как Салтыков, наоборот, перенес свое сотрудничество из «Русского вестника» (где были напечатаны «Губернские очерки») в «Современник».
Процесс диференциации литературных и литературно-бытовых партий и группировок шел быстро. В связи с этим происходили резкие перемены в составе журнальных редакций, разрывались долголетние связи, устанавливались новые отношения. Редакция «Современника» переживала сложный процесс превращения в орган радикальной «разночинной» молодежи и постепенно порывала с прежними ближайшими сотрудниками (Тургеневым, Толстым и др.). Осенью 1861 г. редакция разослала своим подписчикам специальное объявление «Об издании Современника в 1862 году», в котором между прочим говорилось: «Направление "Современника" известно его читателям. Продолжая, по мере возможности, развивать это направление в приложении к разным отраслям науки и жизни, редакция в последние годы должна была ожидать изменения своих отношений к некоторым из сотрудников (преимущественно беллетристического отдела), которых произведения в прежнее время, когда еще направления не обозначались так ясно[417], — нередко с удовольствием встречаемы были читателями в нашем журнале. Сожалея об утрате их сотрудничества, редакция однако же не хотела, в надежде на будущие прекрасные труды их, пожертвовать основными идеями издания, которые кажутся ей справедливыми и честными и служение которым привлекает и будет привлекать к ней новых, свежих деятелей и новые сочувствия, между тем как деятели, хотя и талантливые, но остановившиеся на прежнем направлении, —именно потому, что не хотят признать новых требований жизни — сами себя лишают своей силы и охлаждают прежние к ним сочувствия». Все это писалось в тот момент, когда Чернышевский играл уже основную роль в редакции, — и писалось, скорее всего, под его диктовку. Так прощался «Современник» с эпохой 50-х годов, эпохой идиллической по сравнению с той, которая наступала. Тон прошения был достаточно вежлив, но не без нравоучительной иронии. Тургенев ответил на все это «Отцами и детьми». Это был сложный тактический ход: не отказываясь от прошлого, Тургенев вместе с тем показывал, что «не остановился на прежнем направлении» и что «хочет признать новые требования жизни». Продолжительная полемика вокруг этого романа была Тургеневу на руку — имя его, несмотря на происшедшие перемены, оказалось опять на виду. Судьба Толстого складывалась иначе.
И «Люцерн», и «Альберт», и «Семейное счастие» были обойдены почти полным молчанием критики. Имя Толстого постепенно забывалось. Критика игнорировала произведения «изящной литературы», не отвечающие на современные социальные и политические вопросы. О Толстом вспомнил один Ап. Григорьев, характерно назвавший свою статью «Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой» («Время». 1862. № 1, 9); но и он говорил в ней не столько о Толстом, сколько об общих вопросах и о направлениях критики. Статья эта была написана главным образом против «теоретиков» и их журнала — т. е. против «Современника». Отношение «теоретиков» к Толстому было использовано Григорьевым для развития своих взглядов. Григорьев пишет: «Молчание о Толстом и о его лучшем произведении "Семейном счастии" за направление, которое ясно обнаружилось в его деятельности, — дело совершенно понятное. Непонятно только то, каким образом с самого начала теоретики не видали, куда поведет молодого писателя искренность его анализа?.. Дело самое ясное, что для современной критики нашей литература перестала быть не только полным и главным, но вообще сколько-нибудь знаменательным выражением жизни. Перестала ли она быть таковым для самой жизни, — это еще вопрос; но что для критики, т. е. для сознания нескольких, для сознания избранных, пожалуй, передовых людей, перестала, — это несомненно»[418].
На вопрос Ап. Григорьева Толстой уже ответил в письмах и к Фету и к В. Боткину. Еще 3 сентября 1857 г., сейчас же по возвращении из-за границы, Толстой делает в своем дневнике характерную запись, связанную, очевидно, с тем тяжелым впечатлением, которое произвела на него Россия: «Только теперь я понял, что не жизнь вокруг себя надо устроить симметрично, как хочется, а самого себя надо разломать, разгибчить, чтоб подходить под всякую жизнь». К концу 1859 г. он решает избрать «хозяйство» своей деятельностью на всю жизнь, о чем сообщает в письме к своему новому другу, Б. Н. Чичерину, и прибавляет: «Литературные занятия я, кажется, окончательно бросил». В начале 1860 г. является формула, о которой я уже говорил: «Мудрость во всех житейских делах, мне кажется, состоит не в том, чтобы узнать, что нужно делать, а в том, чтобы узнать, что делать прежде, а что после». Если прежде можно и нужно было заниматься литературой, то теперь надо заниматься другим: «Другое теперь нужно. Не нам нужно учиться, а нам нужно Марфутку и Тараску выучить хоть немного тому, что мы знаем». За этой новой формулой кроется целая новая программа поведения.
Естественно, что Толстой, выйдя из привычного для него литературного круга и почти отойдя от «бесценного триумвирата» (Дружинин, Боткин, Анненков), заново оглядывается вокруг себя и ищет опоры. Найти эту опору ему нелегко уже по одному тому, что у него нет никакого определенного «положения»: он — не военный и не типичный профессионал-помещик, а вместе с тем он и не интеллигент, не журналист, не профессиональный литератор, не идеолог той или другой группы или партии. На него смотрят не то как на подозрительного отщепенца (сотрудник «Современника»), не то как на оригинала и чудака. Никто не считает его своим. Литературные группировки уступили свое место группировкам социальным — жизнь выдвинула совершенно конкретные социально-экономические потребности и вопросы. Среди этого процесса новой дифференциации Толстой, с его эстетическими и моральными проблемами, чувствует себя одиноким и беспомощным — как человек деклассированный, потерявший свое место в современном обществе. Только что найдя себе место в литературе, он выброшен из нее — потому что сама литература, в ее прежнем виде, оказалась ликвидированной. Ему остается вернуться в свой класс, но это тоже не легко. Он пробует ориентироваться среди помещичьих группировок и направлений и приходит к печальным для себя выводам. В этом смысле очень характерно его письмо к Боткину (от 4 января 1858 г.), в котором дана классификация этих группировок, сделанная по моральному признаку: «Противников освобождения 90 на 100, а в этих 90 есть различные люди. Одни потерянные и озлобленные, не знающие, на что опереться, потому что и народ и правительство отрекаются от них. Другие лицемеры, ненавидящие самую мысль освобождения, но придирающиеся к форме. Третьи самолюбцы проектеры. Эти самые гадкие. Эти никак не хотят понять, что они известного рода граждане, имеющие права и обязанности ни большие, ни меньшие, чем другие. — Они хотят или ничего не делать или делать по-своему и всю Россию повернуть по своему прилаженному узенькому деспотическому проекту. Четвертые, и самое большое число, это упорные и покорные. Они говорят: сами обсуждать дела мы не хотим и не будем. Ежели хотят, то пускай отнимут все, или все оставят в старом положении. Есть еще аристократы на манер аглецких. Есть западники, есть славянофилы». Себя Толстой причисляет к тем, которых нет: «А людей, которые просто силой добра притягивали бы к себе и примиряли людей в добре, таких нету». При такой своеобразной позиции, лишенной конкретного социального и исторического содержания и основанной исключительно на моральных, проповеднических, почти «пасторских» тенденциях, общественное положение Толстого делалось все более и более сложным. 4 сентября 1858 г. в дневнике записано: «Были выборы. Я сделался врагом нашего уезда. Компания Черкасского, дрянь такая же, как и их оп- позиторы, но дрянь с французским языком».