Итак, в момент усиленной дифференциации общественных сил, в момент создания партий и группировок, ведущих между собой реальную историческую борьбу, Толстой оказывается вне партий и групп — со своей особой моралистической позицией, которая противопоставлена всем другим. На самом деле это — позиция социального архаиста, позиция боковая, несколько фантастическая — позиция «чудака» («Лев Толстой продолжает чудить», как писал Тургенев), по-своему тоже очень характерная для этого времени и, как выяснится ниже, вовсе не одинокая. Недаром на протяжении всей эпохи 60-х годов за Толстым удержалась (высказанная людьми самых разнообразных направлений) характеристика чудака и оригинала. Такая архаистическая позиция способна к гораздо большей подвижности и изменчивости, чем всякая другая; элементы, ее составляющие, могут вступать в самые прихотливые и противоречивые сочетания, соприкасаясь одновременно и с наиболее реакционными и с наиболее радикальными, новаторскими или даже «нигилистическими» системами[419]. Отсюда — всегда своеобразное положение Толстого среди различных партий, лагерей и групп: все проблемы современности он решаете неожиданной стороны — в том числе и проблему собственного поведения. Его позиция в разные моменты оказывается в родстве с разными и иногда прямо противоположными системами. Недаром он сам отметил как-то раз в дневнике, что днем, в споре с К. С. Аксаковым, он говорил как западник, а вечером, в споре с С. Д. Горчаковым, «из западника сделался жестоким славянофилом». При желании любая система может найти у Толстого, как находил Михайловский, подходящие «шуйцу» и «десницу».
Архаистичность толстовской позиции выражается в противопоставлении конкретным историческим оценкам и принципам («временным», как сказал бы Толстой) начал абстрактных («вечных»), составляющих систему понятий и правил, которая противостоит всякой системе убеждений. Эта позиция может быть названа архаистической потому, что, восходя к моралистическим системам XVIII в., она выглядит на фоне 60-х годов одновременно и как пережиток и как самобытное новаторство. В этом разница между системой архаистической и архаической (отсталой). Архаистическая система — не просто элемент, оставшийся от уже преодоленного и доживающего свой век явления, а наоборот — заново восстающая и имеющая основания для нового успеха, хотя и коренящаяся в прошлом, сила. Связанное с этими историческими особенностями и потому характерное для всякого архаиста «чудачество» ярко окрашивает всю систему мысли и поведения Толстого.
Система эта, проникнутая пафосом «самобытной мысли»[420], не образует никакой теории, а скорее, направлена к разрушению всякой теоретической основы и к замене ее нормами, «правилами». Всякая научная доктрина или теория, самым своим существом и существованием, вызывает борьбу со стороны системы Толстого, поскольку система эта моралистична и тем самым непременно догматична. Но эта система или позиция, именно как архаистическая, дала Толстому и силу и право выдержать натиск эпохи и не отходить от нее, а наоборот — непрерывно вклинять- ся в нее и, подвергая себя ее давлению, отвечать ей соответственным сопротивлением. Так, убедившись в том, что «изящной литературе нет места теперь для публики», Толстой не отходит в сторону от современности, а берется за школу — с тем, чтобы через нее вернуться к литературе. Именно эта позиция, и только она, в тех исторических условиях, в которых жил Толстой, сохраняла для него возможность художественной работы как способа своеобразной полемики и борьбы с современностью. Периодические отходы от этой работы в область педагогики, философии, общественной деятельности и т. д. диктовались той же позицией — как способы ее закрепления и пропаганды, как демонстрация ее жизнеспособности. Архаистическая позиция, занятая Толстым в борьбе с современностью, требовала от него соответственных стратегических приемов. Если другие, как Тургенев, применяли главным образом тактические движения, то Толстой действовал как стратег — то применяя наполеоновскую систему «быстроты и натиска», то, по-кутузовски, отступая вглубь и выжидая. Тактические приемы вроде тургеневского «Довольно» были для Толстого неприемлемы и недопустимы — весь смысл его позиции и системы был в том, чтобы преодолеть натиск истории. Можно сказать вообще, что Толстой вел войну не столько с той или другой современностью, сколько с историей как таковой — с самым фактом исторического процесса. Он, как архаист, не хотел с ним соглашаться, не допускал его возможности. Только при такой позиции можно было в 60-х годах написать «Войну и мир», а в 70-х — «Анну Каренину».
2
Позиция Толстого делала для него особенно важным и трудным вопрос об отношениях с людьми и о выборе друзей как один из вопросов поведения. Все его дружеские связи характерны и значительны своим историческим смыслом — как связи, порожденные и обусловленные не простыми бытовыми («биографическими») случайностями, а самыми особенностями его позиции и происходящими в ней изменениями. Недаром каждый период его жизни может быть обозначен именами людей, служивших ему в данный момент опорой. Тургенев, Анненков, Дружинин, В. Боткин — так прошли 50-е годы. К концу этой эпохи, после «Семейного счастья» и краха намеченной и начатой в тесном общении с «бесценным триумвиратом» литературной карьеры, Толстой начинает искать других людей. К началу 60-х годов отношения с В. Боткиным почти прерываются, а отношения с Дружининым, самым «полезным» для Толстого 50-х годов человеком, принимают форму обыкновенных приятельских отношений и продолжаются по инерции[421]. Толстой приступает к выбору нового друга.
Еще в 1856 г., живя в Москве, Толстой стал бывать в славянофильских кругах и познакомился с вождями этой партии. Для славянофилов это была самая горячая пора — пора споров об общине, о древней Руси и пр. Все они сгруппировались в редакции «Русской беседы» и начали вести ожесточенную борьбу со своими противниками. Толстой, бывший тогда сотрудником «Современника», был для славянофилов лицом загадочным. И. Аксаков писал отцу 15 февраля 1856 г.: «Скажите мне, пожалуйста, как вы поняли гр. JI. Толстого? Он меня очень интересует, и мне бы хотелось с ним познакомиться». Знакомство состоялось, но результаты не оправдали ожиданий. Убеждения славянофилов и их теоретические споры оставляли Толстого холодным, а иногда и раздражали его. 8 мая 1856 г. в дневнике записано: «Вечером сидел у Оболенского с Аксаковым и Киреевским и др. славянофилами. Заметно, что они ищут врага, которого нет. Их взгляд слишком тесен и не задевающий за живое, чтобы найти отпор». Толстой не только не увлекся их взглядами, но даже не почувствовал в них ничего злободневного, важного. Это, конечно, характеризует его общественную наивность, но в то же время отражает, вероятно, тогдашнюю петербургскую точку зрения — точку зрения «бесценного триумвирата». Триумвират имел перед собой настоящего врага — в лице Чернышевского; до славянофилов им не было никакого дела. Общинные теории славянофилов Толстой тоже оценил по-своему: «Славянофилы подмешали к своим убеждениям социализм, эту политическую неразрешимую пешку. От этого-то их ничем не собьешь» (записная книжка 1856 г.). Характерный для славянофилов традиционализм и культ старины тоже не мог вдохновить Толстого, не распложенного ни своим образованием, ни своей позицией (несмотря на ее архаистичность и даже именно в связи с этим) к такого рода культурно-историческому консерватизму; в его дневнике есть интересная запись от 4 апреля 1856 г.: «Одно из главных зол, с веками нарастающих во всевозможных проявлениях, есть вера в прошедшее. Перевороты геологические и исторические необходимы. — Для чего строят дом в 1856 году с греческими колоннами, ничего не поддерживающими?»
Толстому нужны были люди; убеждения мало интересуют его — самое это слово он произносит с каким-то полупрезрением. Для него и славянофильство и западничество — категории моральные: не столько разные теории и учения, сколько разные типы поведения и отношения к жизни. Поэтому история его отношений к славянофилам и западникам так изменчива, витиевата и противоречива. Так, к концу 1856 г. он заинтересовывается Герценом и читает «Полярную звезду» (запись от 4 ноября — «Очень хорошо»), сходится с Б. Н. Чичериным, а о славянофилах пишет В. Боткину (28 января 1857 г.): «Славянофилы мне кажутся не только отставшими так, что потеряли смысл, но уже так отставшими, что отсталость переходит в нечестность». Пройдет несколько лет — и Толстой приблизится к славянофилам, сдружится с Ю. Самариным и даже с М. Погодиным, о котором раньше, 13 июля 1856 г., записал в дневнике: «Погодина с наслаждением прибил бы по щекам. Подлая лесть, приправленная славянофильством». В черновой редакции «Анны Карениной» говорится о карьере Левина[422]: «В середине его светской жизни его застало освобождение крестьян, и он опять поехал в деревню и поступил в посредники. Через два года он поехал за границу и, вернувшись, сделался славянофилом и поселился навсегда, как он себе говорил, в деревне». В основу этих фактов из жизни Левина положены, по-видимому, факты из жизни самого Толстого в начале 60-х годов. К этому же времени относится любопытная запись (23 января 1863 г.) — как материал для сюжета: «Тип профессора-западника, взявшего себе усидчивой работой в молодости диплом на умственную праздность и глупость, с разных сторон приходит мне в противоположность человеку, до зрелости удержавшему в себе смелость мысли, чувства и дела». Тут слово «западник» звучит совершенно ясно как оценочный, моральный признак; примерно так же звучит в приведенной цитате выражение «сделался славянофилом».
Запись о «профессоре-западнике» скрывает в себе, по-видимому, опыт одной дружбы, на которой стоит остановиться, потому что эта недолгая, несколько парадоксальная, но от этого не менее, а еще более характерная по своему историческому смыслу дружба хорошо иллюстрирует позицию и поведение Толстого в годы распутья. Я имею в виду дружбу с Б. Н. Чичериным.