До знакомства с ним Толстой присматривался к славянофилам, как будто надеясь сблизиться с некоторыми из них. Об этом свидетельствуют записи дневника: 21 мая 1856 г. — «Обедал у Аксаковых. Познакомился с Хомяковым. Остроумный человек»; 23 мая — «Юрий Самарин очень мне нравится. Холодный, гибкий и образованный ум». Но вот 28 января 1857 г. Толстой сообщает В. Боткину: «Познакомился я здесь получше с Чичериным, и, этот человек мне очень, очень понравился». Интересно, что вслед за этой фразой идетта, которую я уже цитировал, — об отсталости славянофилов. Сближение с Чичериным явилось, по-видимому, результатом полного разочарования в славянофилах — не в их идеях, а в их моральных качествах («отсталость переходит в нечестность»); с другой стороны, под влиянием Чичерина разочарование это могло только усилиться, потому что для Чичерина славянофилы были людьми вредными с моральной точки зрения — не представителями враждебной теории, а противниками научной мысли и просвещения. В своих воспоминаниях он говорит: «Отношение славянофилов к западникам состояло вовсе не в противоположности учений... у так называемых западников никакого общего учения не было... Всех их соединяло одно: уважение к науке и просвещению... Славянофилы, напротив, выработали весьма определенное учение, которое разделялось ими всеми. Это была настоящая секта».
Именно в 1856 г. Чичерин решительно выступил против славянофилов, напечатав статью на боевую тему о сельской общине («Обзор исторического развития сельской общины в России» — в «Русском вестнике», 1856, февраль, кн. 1 и 2). Статья эта вызвала обширную полемику, которая еще более обострила враждебную позицию Чичерина. Имя Чичерина стало для славянофилов символом доктринерства, далекого от жизни. Полемика приняла ожесточенный характер. Славянофилы ссылались на чутье жизни и истины, Чичерин — на факты и исторические документы. Уже в конце 1857 г. «Русская беседа» напечатала статью Н. Д. Иванише- ва — «О древних сельских общинах в юго-западной России» (т. III, кн. 7), основанную на вновь открытых документах, и сопроводила ее особой редакционной заметкой, направленной против Чичерина. Редакция заявляет здесь, что спор, происходивший между сотрудниками «Беседы» и той школой, представителем которой является Чичерин, окончательно разрешен: «но любопытно и поучительно разрешить следующий вопрос: отчего, при одинаковых данных, одно учение не усомнилось ни на мгновение в существовании и правах древней русской общины, а противоположная школа могла сомневаться в них и даже отвергать их? Ответ наш будет весьма прост. Школа относится к явлениям русской жизни как к явлениям совершенно внешним, о которых она узнаёт только путем внешним и средствами случайными. Что писано и разобрано, что на пергаменте или на бумаге, что засвидетельствовано вещественным знаком, — она то знает, тому верит и более не знает ничего. В дальнейшем развитии своего мертвого и мнимого прагматизма, она, по необходимости, теряет также то чувство истины художественной или человеческой, которое не дозволяет принять картину Остада за картину Рафаэля, даже если бы на Остаде была подделана подпись Рафаэля, подкрепленная свидетельствами, по-видимому, несомненными. Школа получила характер мертвенности; она уже не чует жизни, и живого не понимает нигде, ни дома ни в чужих людях. Другое отношение к науке находится там, где прежде всего и более всего требуется жизнь». Заметка кончается язвительными советами Чичерину. «От всей души желаем, чтоб умный и трудолюбивый писатель г. Чичерин, видя свою ошибку, понял ее причину. Не в способностях, не в усидчивости, не в доброй воле оказался он несостоятельным, а в живом чутье русской жизни, и этого чутья в книгах не добудешь. К счастью, у него еще много времени впереди».
Самое важное для нас в этой полемике то, что вопрос об общине превратился в гораздо более широкий принципиальный вопрос о понимании науки вообще и исторической науки в частности[423]. Столкнулись не две научные теории, а две системы мировоззрения и поведения. Этот смысл полемики особенно ясно вскрыт самим Чичериным в его письме к К. Д. Кавелину от 26 декабря 1856 г.: «А. В. [Станкевич] говорит, что Вы не одобряете нашей полемики с славянофилами. На этот счет считаю нужным объяснить Вам, как я смотрю на это дело. Вообще у нас две цели, к которым мы стремимся, две вещи, которые мы желаем для себя и для России: 1) более простору в общественной жизни, 2) распространение просвещения. Относительно первого мы можем ограничиться только желаниями, осуществить же их мы не в состоянии, ибо это зависит не от нас. Относительно второго мы можем действовать самостоятельно, и в этом я полагаю главную нашу задачу. Но распространять просвещение — значит внушить уважение к науке как к самостоятельной разработке истины; иначе я просвещения не понимаю. А здесь-то мы в славянофилах встречаем главных своих противников. Вместо уважения к науке они вселяют к ней недоверие; вместо самостоятельной ее разработки они хотят наложить на нее взятое извне воззрение, которое сначала подкрадывается исподтишка, но которое, усилившись, непременно должно ее исказить и задушить в своих объятиях. И возьмите, что это не какие-нибудь гасильники, которые в обществе не могут встретить сочувствия. Нет, это люди, по-видимому, образованные; они выезжают на заманчивых словах: коренные русские начала, самостоятельное воззрение, православие; но под этими громкими фразами скрывается совершенная пустота. Право, я не вижу другого направления, которое бы в нашей почтеннейшей публике, ничего не понимающей, могло вселить до такой степени самохвальное невежество и совершенную бестолковщину. Кроме мрака я не предвижу никакого результата из их проповеди. Вы скажете, может быть, что я преувеличиваю; но прочтите внимательно статью Киреевского[424], одного из первых корифеев этой партии, и скажите откровенно: что вы здесь видите, кроме совершенного мрака? И хоть бы один из них имел порядочные исторические и фактические сведения! А то хватают верхи из немецкой философии, да щиплют кое-что из русской истории и составляют из этого воззрение, разумеется, дополняя его на "/lQ0 воображением»[425]. Гораздо позже, описывая в своих воспоминаниях беседу с венским юристом-философом Лоренцом Штейном (за границей в 1860 г.), Чичерин повторяет ту же характеристику: «После беседы с Штейном мне еще живее представилась вся пустота недавних прений с славянофилами, которые, едва прикоснувшись к западной науке, осуждали ее как гниль, а себя считали глашатаями новых, неведомых миру истин»[426].
Итак, Чичерин смотрит на славянофилов как на научных дилетантов, которые не понимают самого существа научной мысли, научного отношения к фактам и тем самым вредят распространению просвещения. Примерно такую же характеристику дает славянофилам С. М. Соловьев, изображая их как кружок — «не скажу мыслителей, но мечтателей, поэтов и дилетантов науки»[427]. Очень любопытны и отдельные портреты «корифеев», нарисованные Соловьевым; в них особенно резко отмечено именно то, что славянофилы никакого отношения к науке не имели и если были сильны, то как раз иными, обратными качествами. Хомяков — «с дарованиями блестящими, самоучка, способный говорить без умолку с утра до вечера и в споре не робевший ни перед какою уверткою, ни перед какою ложью: выдумать факт, процитировать место писателя, которого никогда не бывало — Хомяков и на это был готов; скалозуб прежде всего по природе, он готов был всегда подшутить над собственными убеждениями, над убеждениями приятелей. Понятно, что в нашем зеленом обществе, не имевшем средств оценить истинного знания, добросовестности и скромности, с последним неразлучных, Хомяков прослыл гением; это вздуло его самолюбие, сделало раздражительным, неуступчивым, завистливым, злым». Константин Аксаков — «человек, могущий играть большую роль при народных движениях и в гостиных зеленого русского общества, со львиною физио- номиею, силач, горлан, открытый, добродушный, не без дарований, но тупоумный... он считал себя знатоком русской истории, потому что прочел румянцевское собрание грамот и несколько томов изданий Археографической комиссии; для подкрепления своих любимых мыслей он брал наскоком в древней русской истории несколько явлений, но у него никогда недоставало ни времени ни духу проследить русскую историю хотя бы и не по источникам... О новой русской истории с XVIII века не имел никакого понятия, об истории западных и славянских народов — также. Считал он себя филологом, но филологи отзывались об его занятиях очень неудовлетворительно». Юрий Самарин «сделался сначала славянофилом по недостатку ученого образования, особенно в истории, потом укрепился в славянофильстве по самолюбию». Очень схожие характеристики славянофильских вождей делает в своих воспоминаниях и Чичерин. В них обоих в данном случае говорит не столько «западничество» (в этом отношении они вовсе не столь типичны), сколько противопоставление своей позиции научного историзма общественному и научному дилетантизму славянофилов — типичных представителей тогдашней поместной «интеллигенции».
Эту разницу позиций почувствовал и Толстой — ему тоже было не по пути с русской интеллигенцией, особенно в этот момент. Ему нужен был не столько человек пылких «убеждений», сколько человек твердого, спокойного ума, человек хотя бы и узкий, но сильный, человек уверенного поведения, способный влиять своим авторитетом. Иначе говоря, Толстому в это время нужен был человек, резко с ним самим контрастирующий. Чичерину, с другой стороны, был тоже привлекателен контраст, который вносил с собой в его жизнь Толстой: «Меня привлекала эта чуткая, восприимчивая, даровитая, нежная, а вместе с тем крепкая натура, это своеобразное сочетание мягкости и силы, которое придавало ему какую-то особенную прелесть и оригинальность». На этой почве их знакомство стало переходить в дружбу, но разница была в том, что если Чичерину Толстой был привлекателен своей оригинальностью, то Толстому Чичерин был не столько приятен, сколько нужен и полезен.