Работы о Льве Толстом — страница 115 из 310

В романе описываются и трудные моменты в школьной работе Евгения — мо­менты, когда он начинал задумываться над целесообразностью своей работы. В та­кие минуты его поддерживал Дегер — вот одна из его речей, которая тоже должна была произвести впечатление на Толстого: «Я уже тебе говорил, да ты и сам сегодня видел: наше состояние и народное образование вообще не улучшатся, пока не ста­нут посвящать себя учительскому знанию люди, независимые по положению, у которых не убито еще с юности всякое чувство собственного достоинства». В самом конце романа Евгений произносит большой монолог, подводящий итоги всей идеологии романа: «Я знаю, почему я был и должен быть школьным учителем... Мне нужно что-нибудь формировать, образовывать, развивать. Я наслаждаюсь только тогда, когда могу творчески действовать, и в этом мое высшее наслаждение... Так, в своей школе я испытал блаженство, с которым ничто не может сравниться... Я поставил себе девизом воззвание Песталоцци. Я хочу остаться школьным учите­лем». Роман кончается тем, что Евгений, помилованный и вернувший себе прежнюю фамилию, женится на крестьянке и остается учителем в деревне.

Итак, Толстой стал строить свою биографию по роману Ауербаха. Он нашел в нем именно то, что искал, — моральную постановку вопроса. В основе романа лежит система нравственных правил, восходящих к Руссо, — именно то, к чему так склонен Толстой. Славянофильство раздражало его тем, что оно строилось на системе философских и научных убеждений, ему непонятных и безразличных; основанное на этих убеждениях русское «народничество» не имело той исключи­тельно моральной окраски, которая была нужна Толстому. Народничество Ауер­баха, проникнутое духом нравственного сентиментализма, было ему гораздо бли­же и понятнее. Роман, не имевший на родине никакого успеха, нашел себе в России не только читателя, но и последователя, точно он был написан специально для Льва Толстого. Отныне имя Ауербаха священно для Толстого; попав в Германию, он идет знакомиться с Ауербахом и приходит в восторг от всего, что тот говорит. 21 апреля 1861 г. в дневнике записано: «Ауербах!!!!!!!!!!!!!! Прелестнейший человек!» Ауербах писал об этом свидании своему другу, В. Вольфзону: «Граф Лев Толстой пробыл здесь два дня. Я испытывал душевную радость, видя столь возвышенную натуру этого человека»[434]. Именно в это время Чичерин подшутил над Толстым, написав ему про азбуку, которую он будет «долбить грязным мальчишкам». Эта фраза должна была возмутить его так же, как слова баронессы Гунольд возмутили Евгения Фалькенберга. Чичерин не знал, что Толстой отождествил себя с героем ауербаховского романа и что он нашел в этом романе то, чего не мог найти ни в учении славянофилов, ни в учении западников.

Если в центре первой поездки Толстого за границу (1857 г.) была Франция, то теперь в центре естественно оказалась Германия. По роману Ауербаха Толстой мог видеть, что именно в Германии он окончательно определит линию своего поведе­ния. Надо особенно иметь в виду, что, в противоположность представителям рус­ской интеллигенции, к какому бы лагерю они ни принадлежали, Толстой стремил­ся в это время не к выработке той или иной системы воззрений или убеждений, не к философской, научной или публицистической деятельности, а к практическому поведению, к поступкам. В то время как другие занимались именно вопросом о народном образовании, связывая его решение с общей системой исторических или социальных теорий, Толстой решил просто сделаться народным учителем. Имен­но поэтому фигура Евгения Баумана произвела на него такое впечатление. Недаром в письме к Чичерину от 18 апреля 1861 г. он писал: «Разве можно сказать в статье одну миллионную долю того, что знаешь и что нужно бы сказать, и хоть что-нибудь новое и хоть одну мысль справедливую, истинно справедливую. А посадить дерево можно и выучить плести лапти наверно можно». Последняя фраза ясно указывает, в каком смысле Толстой противопоставляет себя Чичерину и вообще «теоретикам» и публицистам. В его поведении есть что-то демонстративное по отношению к эпохе и ее главным идеологическим направлениям. В «Современнике» поведение Толстого так и было понято: «В тот момент, когда стало ясно обрисовываться новое русло, в которое вступила современная жизнь, когда требования ее от науки и искусства стали уясняться, а старые знаменитые писатели начали не без некоторо­го озлобления протестовать против них, в это время граф JT. Н. Толстой обратился к практической деятельности, как бы не желая участвовать в словесном препира­тельстве, как бы желая именно этой деятельностью выяснить свое личное воззрение на современную задачу общественного деятеля и на его отношение к новым тре­бованиям жизни»[435]. Редакция «Времени», со своей стороны, приветствует поступок Толстого — явно наперекор «Современнику»: «Гр. Толстой не теоретик, а человек, бегущий от теории на свободу, на чистый воздух, к свежей первобытной человече­ской природе, просить у ней защиты от теории и совета, как ему поступить в его деле»[436]. Это была демонстрация архаиста-«чудака», отрицающего важность убеж­дений и теорий, против «умных», против общественников, против интеллигенции; это была демонстрация дворянина-помещика старого уклада, попавшего в новую эпоху и вступающего с ней в борьбу, но именно с тем, чтобы ее победить и доказать свою правоту, а потому применяющего совершенно особые приемы и методы борьбы. Толстой не отворачивается от современности, как Фет, и не заигрывает с ней, как Тургенев, а хочет взять ее штурмом, вырабатывая сложный стратегический план действий. Отказ от литературы был первым и основным пунктом этого плана; вторым пунктом была школа.

В Германии Толстой занят усовершенствованием своего стратегического плана: он подробно знакомится с постановкой народного образования — осматривает школы, беседует с учителями, читает книги по истории педагогики и пр. Педаго­гические размышления занимают в дневнике этого времени значительное место: «Был в школе. Ужасно. Молитвы за короля, побои, все наизусть, испуганные, изуродованные дети... Ходил в Гарац, знакомство с молодым школьным учителем, которого занимает вопрос, по двум или по одной линейке писать... С Trobst'oM говорил об определении школы. Воспитанье и ученье. Вот ответ, из которого я легко выбил его. Применение erziehliches Element [воспитательного элемента] сделало школу деспотичной... Германия одна выработала педагогию из философии.

Реформация философия. Англия, Франция, Америка подражали... Школа опреде­лилась — переход от практики к теории. Готовое из жизни привести в систему». Эти наблюдения и размышления приводят к выводу: «Мы начинаем с начала на новых основаниях». Немецкая профессиональная педагогика не произвела на него хорошего впечатления — он такой же принципиальный дилетант, как герой ауер- баховского романа, но притом еще с оттенком русского нигилизма. Вообще Толстой держит себя в Германии независимо и гордо, как человек, не связанный никакой системой, никакой профессией, никаким прошлым. Познакомившись с неким Бидерманом, он записывает в дневнике (17 апреля 1861 г.): «Бидерман не глуп, но ученый и литератор, которого часть уже сидит в книге его, а не в нем. Я кроме "Детства" еще весь в себе, и потому я так свободно сверху смотрю на них».

Этот свободный взгляд сверху характеризует все поведение Толстого за границей. Он не столько учится, сколько оценивает и проверяет, все более и более укрепляясь в своей «самобытной» позиции. Познакомившись с известным педагогом Дистер- вегом, Толстой записывает (22 апреля 1861 г.): «Умен, но холоден и не хочет верить и огорчен, что можно быть либеральнее и идти дальше его». Среди его новых зна­комых оказался, между прочим, известный политический деятель, участник рево­люции 1848-го года, недавно вернувшийся из Америки, Юлиус Фрёбель (племянник педагога Фридриха Фрёбеля), хорошо знавший Герцена и Бакунина, Толстой берет и его на прицел: «Познакомился с Фрёбелем. Аристократ-либерал... Либеральный болтун... Ближе сошелся с Фрёбелем. Политика истощила его всего». Фрёбель, со своей стороны, сделал в своих воспоминаниях любопытную и довольно подробную характеристику Толстого: «Я обратил внимание на одного серьезного молодого человека, внимательно наблюдавшего все окружающее; я иногда видел, что он читает английские книги. Я узнал, что это — русский граф, Лев Толстой, и что он хочет со мной познакомиться. Нас кто-то свел вместе, и это знакомство оказалось для меня не только приятным, но и интересным. Его высказывания о положении дел в России и в Германии были настолько замечательны, что о них стоит написать. Прогресс в России, говорил он мне, должен исходить из народного образования, которое у нас даст лучшие результаты, чем в Германии, потому что русский народ еще не испорчен ложным воспитанием. Из ребенка, который с первого же года воспитывается правильно, может выйти нечто лучшее, чем из такого, который уже несколько лет подвергался ложному воспитанию. То же самое и с народами. Русский народ, по его словам, еще не воспитан и не испорчен, а потому на него можно воз­лагать большие надежды. Он рассказывал мне, что устроил в своем имении под Тулой школу, в которой сам регулярно занимается и которой отдает все свое время. "Я теперь могу путешествовать, — сказал он: — потому что в моей школе перерыв" Школа эта не обязательна. "Если образование есть благо, — заявил он: — то потреб­ность в нем должна являться сама собой, как голод". Над входом в его школу напи­сано "Вход и выход свободный", и дети приходят издалека, иногда с большими жертвами для их бедных родителей-крестьян. О "народе" граф Толстой имел со­вершенно такое же мистическое представление, какое поразило меня несколько лет назад у Бакунина. По этому воззрению "народ" — таинственное, иррациональ­ное существо, из недр которого явятся неожиданные вещи, новое устройство мира». Далее Фрёбель рассказывает, как, по этому воззрению, из русской артели должен развиться будущий коммунистический строй. Заканчивает Фрёбель следующими подробностями о Толстом: «Наивны были воззрения Толстого на наш немецкий "народ". Русский реформатор, благородным стремлениям которого я сочувствовал всей душой, вызвал у меня все же улыбку, когда выразил удивление, что не нашел у немецких крестьян ни "Деревенских рассказов" Ауербаха, ни стихотворений и "Schatzkastlein" Гебеля. "Я был во многих крестьянских домах, но нигде не видал этих книг" Русские крестьяне проливали бы над этими книгами слезы, — сказал он: — забывая о том, что эти крестьяне вряд ли умеют читать. Русский граф говорил с восторгом об этих обоих немецких писателях, а рассказ о Zundelheiner и Zundel- frieder он знал наизусть, точно он был баденский житель»[437].