Итак, Риль, Готхельф и Ауербах образуют вместе основной узел немецкого народничества 40-х годов, причем первые два особенно характерны и последовательны не только как литераторы, а и как идеологи этого народничества, противопоставляющего себя в равной мере и полицейским тенденциям прусской государственности, и революционным тенденциям немецкой интеллигенции. Политический либерализм соединяется у них с социальным архаизмом — сочетание характерное и для Толстого. Риль прямо так и заявляет: «Можно держаться конституционных взглядов в политике и в то же время быть приверженцем сословного устройства в социальном вопросе». Характерно для них презрение к чистой политике, постоянно сквозящее и у Толстого (ср. отзыв о Фрёбеле — «политика истощила его всего»). Готхельф в одном из своих предисловий, всегда очень злободневных и полемичных, пишет: «Политической жизнью называется жизнь в политике, забвение всего, кроме политики, полное пленение политикой. Но политика ведь не отечество, политика не община, политика не имеет связи ни с душой ни с богом. Политическая жизнь есть нечто вроде болезни... Кто полагает, что народ должен жить постоянно напряженной политической жизнью, тот ошибается также, как тот, кто вообразил бы, что человек должен всегда лежать в лихорадке».
Если Ауербах — автор изящных и несколько сентиментальных «деревенских рассказов» (до некоторой степени аналогичных «Запискам охотника» Тургенева), то Готхельф — явление совсем другого порядка, более глубокое и значительное. К литературной моде на народные рассказы, охватившей Германию в 40-х годах, Готхельф, как зачинатель и принципиальный народник, относился иронически, видя в этих новых писателях своих подражателей и эпигонов. В 1846 г. (как раз в этом году вышла книга Ауербаха «Shrift und Volk») Готхельф писал своему другу: «Теперь, когда я овладел этим полем и бодро езжу по нем на своей лошадке, за мной потащилась сюда мода на народную литературу (Volksschriftstellerei). Старые описания придворной и рыцарской жизни надоели: то, что прежде имело успех, перестало действовать. Тогда придумали новый лозунг. «Народ, о народ!» раздались крики и воззвания со всех сторон. Писатели всех сортов устремились к этому полю». Среди этих писателей Готхельф разумел, вероятно, и Ауербаха.
Сравнительную характеристику Готхельфа и Ауербаха сделал Готфрид Келлер, большой поклонник и во многом ученик Готхельфа; в 1849 г., еще до смерти Готхельфа (он умер в 1854 г.), Келлер писал: «Когда теперь говорят о народных писателях, то прежде всего называют Бертольда Ауербаха и Иеремию Готхельфа. Ауер- бах спустился к народной литературе с высот современной образованности. Он написал философский роман до того, как взялся за свои деревенские рассказы, и я не уверен, привело ли его к ним осознанное призвание писать для народа или это был удачный поворот художника, которого направили в эту область интерес и талант, вроде того, как свежий утренний ветер гонит по небу веселое облачко. Как бы там ни было, все деревенские рассказы, за исключением жалкого Рейнгарда в "Frau Professorin", представляют свежее здоровое чтение и могут служить для народа праздничным белым хлебом. Они хорошо округлены и отделаны; материал облагорожен, оставаясь верным, как в хорошей жанровой картине, вроде картин Людвига Роберта; и если они несколько лиричны, то это, по-моему, не вредит делу. Совсем иное Готхельф. При таком же таланте он глубоко чувствует самый быт народной жизни, проникает в самую сущность сельского состояния; он гораздо глубже погружен в технику и тактику крестьянской жизни, он живописует ее, как какой-нибудь нидерландец, со всей грязью одежды и языка»[459]. В речи, посвященной памяти Готхельфа (1855 г.), Келлер говорил о нем, что он, «без сомнения, был самым большим эпическим талантом... Его называют то грубым нидерландским художником, то писателем деревенских рассказов, то верным, точным копиистом, то тем, то другим, всегда ограничивая похвалу; но правда в том, что он — величайший эпик. Пусть Диккенс и другие лучше владеют формой, более ловки и умелы в своем писании, более сознательны и организованы в своем поведении: ни один не достигает такой глубокой и величественной простоты, которая вполне соответствует нашей эпохе и в то же время так традиционна, что напоминает первобытную поэзию древности, поэтов других тысячелетий... Никогда он не впадает в современную рисовку пейзажей и не применяет живописных приемов Дюссельдорфской или Адальберт-Штифтерской школы (которыми все мы более или менее пользуемся и от которых рано или поздно должны будем отказаться)». Келлер сравнивает вещи Готхельфа с эпосом Гёте («Герман и Доротея»), находя разницу только в том, что у Готхельфа совершенно нет даже намека на ту художественную законченность, которой отличаются произведения Гёте.
Тому же вопросу о сравнительном значении Готхельфа и Ауербаха отведено несколько заключительных страниц в книге К. Мануеля. Сходство между ними — только в одинаковости материала, в изображении сельской жизни: «Во всем остальном мы находим не только существенные различия, но диаметральные противоположности... Резкая противоположность между обоими писателями обнаруживается уже во внешней форме их писаний, У Ауербаха все чистейшее речевое искусство, во всем чувство меры и часто лаконическая сжатость; все рассчитано на художественный эффект, каждая фраза точно вымерена. Швабские крестьяне изъясняются у него совершенно салонным или светским языком. Он облачает своих крестьян в такие одежды, в которых они могут появиться где угодно. Самая строгая эстетическая критика не могла бы найти в их разговорах ни одного непристойного или неприличного выражения; эти деревенские рассказы, по их изящной постройке, можно было бы назвать драмами, которые написаны в виде отдельных сцен. Так все хорошо и эффектно слажено, и рассказчик очень заботится о том, чтобы избавить своих читателей от всякого нетерпения, от всякой усталости. По сравнению с этой отделкой формы и гладкостью языка Бициус, с его небрежностью манеры, с его широким захватом и длиннотами, с его естественной грубостью, выглядит как мужик в деревянной обуви и в рабочей блузе рядом с танцором в изящных туфельках и в шелковых чулках... Ауербах, при всем его большом поэтическом и, быть может, еще более крупном философском таланте, следовал вкусу читателей своего времени, пресыщенных всякого рода романами; их капризный аппетит требует все более и более пикантных кушаний: в деревне или в городе, в хижине или во дворце — они непременно ищут увлекательных коллизий, страшных, потрясающих катастроф и хотят во что бы то ни стало испытывать волнение. Бициус, наоборот, тщательно отбрасывает все это в сторону: он совершенно свободен от требований господствующего вкуса, он ведет себя часто в отношении к ним прямо вызывающе... Таким образом, на фоне литературы нашего времени и в особенности по сравнению с многочисленными писателями, обрабатывающими такой же или похожий материал, Бициус представляет собой замечательное и исключительное явление». Интересно, что Ауербах, после смерти Готхельфа (1854 г.), писал в одном письме: «Хотя мы и стремились к разным целям, но часто оба шли одним и тем же путем или честно искали его каждый по-своему». В этих словах есть тоже сознание разницы, хотя и мягко выраженное.
«Поликушка» Толстого противостоит его «Идиллии» примерно так же, как рассказы Ауербаха повестям Готхельфа. Объединяются эти вещи одной особенностью, характерной именно для немецкого народничества: в них нет социальных идей, присутствие которых так характерно для русской крестьянской беллетристики этого времени, — социальные идеи заменены нравственными, социальные отношения заменены семейными. Если угодно — отсутствие социальных идей и трактовок можно, в данном случае, считать способом обратной, отрицательной пропаганды: они выключены не по безразличию к ним, а по принципу, заменяющему социальные идеи идеями моральными, как более важными. Особенно резко это выступает в «Поликушке», где самый материал, самый подбор персонажей должен как будто неизбежно придать сюжету социальный смысл. Сюжетный узел связывает здесь трех лиц: дворового Поликушку, богатого мужика Дутлова и барыню. Однако узел этот завязан не столько социальными противоречиями персонажей, сколько посторонней слепой силой, которая ставит перед каждым из них нравственную проблему. Сила эта — деньги, которые из рук барыни переходят к Поликушке, а от Поликушки, потерявшего их, попадают к Дутлову. Персонажами владеет судьба, которая парадоксально распоряжается: одного губит, другому помогает. Барыня изображена сатирическими чертами, но сатира эта тоже не социальная, а исключительно нравственная: барыня не умеет вести хозяйство, без конца болтает, не понимает того, что говорит ей приказчик; она смешна, наивна, беспомощна; приказчик, зная ее, владеет методом «доведения барыни различными, средствами до того, чтоб она скоро и нетерпеливо заговорила: "хорошо, хорошо" на все предложения Егора Михайловича». Это просто ненастоящая помещица, от которой никакого толку нет — один грех. И вот грех случился из-за того, что по ее капризу деньги повез Поликушка. Тут за дело берется судьба, а людям остается решать нравственные проблемы. Поликушка вешается, барыня отдает деньги нашедшему их на дороге Дутлову, а Дутлов, после некоторых колебаний, выкупает на эти деньги своего племянника из рекрутов, заменив его «охотником». Афоризм барыни — «страшные деньги, сколько зла они делают!» — мог бы стоять эпиграфом ко всему рассказу.
Можно сказать решительно, что немецкая народническая литература, в частности — именно Ауербах и Готхельф, потому и привлекала внимание Толстого, что вся она строится на нравственных проблемах и на противопоставлении их, как основных, проблемам социальным. После свидания с Ауербахом Толстой записывает характерную фразу, очевидно ему понравившуюся: «Ach, Liebster, glauben sie mir, es ist nur eine Tugend auf der Welt — die Ehrlichkeit» («Ах, милый, поверьте мне, на свете есть только одна добродетель — честность»). Эта нравственно-учительная, проповедническая основа еще ярче и последовательнее у Готхельфа, который сам был пастором. В некоторых его вещах проповеди сельского священника вводятся в самый текст и играют роль в сюжетном строении. Такова, например, большая повесть «Geld und Geist». Возможно, что «Поликушка» связан больше всего именно с этой повестью: она тоже построена на том, что деньги портят людей и делают много зла. У Готхельфа «пасторский» тон гораздо сильнее, вся вещь насквозь пронизана нравоучительной тенденцией, но в общей манере есть много сходства с Толстым. В частности, сцена ночного кошмара, который овладевает Дутловым и заставляет пожертвовать найденные деньги на выкуп племянника, сделана совсем по-готхельфовски. «Видно, тот мрачный дух, который навел Ильича на страшное дело и которого близость чувствовали дворовые в эту ночь, видно, этот дух достал крылом и до деревни, до избы Дутлова, где лежали те деньги, которые он употребил на пагубу Ильича» — эта фраза очень близка к стилю Готхельфа. Общий повествовательный тон «Поликушки» можно назвать эпическим именно в том смысле, в каком Готхельфа его современники называли «эпиком». Это выражается как в общей повествовательной манере, спокойной, неторопливой, так и в отдельных частностях: в отступлениях (о Пальмерстоне, о докторах), в описании подробностей быта (жизнь Поликея), в стилистических деталях. Описание Дутлова и его хозяйства, сделанное с «уважением к богатству мужицкому», тоже сделано в манере Готхельфа. Интересно, что в первой записи дневника 1863 г. (3 января) есть фраза: «Эпический род мне становится один естественен». Написанный скоро после этого «Холстомер» осуществляет переход Толстого к тому, что он называет «эпическим родом» и по сравнению с чем прежние вещи (как, например, «Семейное счастье») грешат сентиментальным лиризмом, чувствительностью тона. «Поликушка» — первый опыт в этом роде.