Работы о Льве Толстом — страница 131 из 310

язанные девки с звонким смехом стояли по вечерам на углах улиц и казачата гоняли кубари по площади. В молодых толпах не видно было уже царицы девок Марьянки, не слыш­но было Устиньки, Лукашка с Киркой не подходили заигрывать с ними. Дампиони с Олениным не выходили из-за угла с мешком пряников, но та же молодая жизнь жилась другими лицами; была и новая Марьянка и новая Устинька и новый Кирка, и новый прапорщик, только что выпущенный из 2-го кадетского корпуса, который, тщательно причесавшись, в черкеске, рука об руку с молодым казацким офицером выходил в хороводы». Злободневная для Толстого начала 60-х годов борьба с идеей прогресса определила направление его новой работы над «Казаками». В мае 1862 г. он записывает в дневнике: «Мысль о нелепости прогресса преследует. С умным и глупым, с стариком и ребенком беседую об одном». Если в прежнем замысле «Ка­заков» эта мысль была только попутной и совершенно абстрактной (в духе Рус­со — ср. «дикое состояние хорошо»), то теперь она стала конкретной и основной, но тем самым затруднила возврат к прежнему замыслу с его фабулой и героями. Более того — фабула эта, с предстоящими для Оленина любовными перипетиями и гибелью, отчасти противоречила новым мыслям Толстого, отчасти шла в сторо­ну. Оставалось одно — напечатать готовую первую часть как законченную повесть. Толстой так и сделал, рискуя тем, что замысел будет непонятен, фабульно обездо­ленный Оленин покажется смешным и жалким, а вся вещь будет признана лите­ратурным анахронизмом.

Литературные друзья восторженно приветствовали появление «Казаков» — по­мимо всего надо было поддержать Толстого, после четырехлетнего отсутствия возвращающегося в литературу. Но совсем не так была встречена повесть критикой. Я. Полонский («Время». 1863. № 3) и П. Анненков («СПб. ведомости». 1863. № 144 и 145) отзывались одобрительно, но вместе с тем не могли не указать на то, что мысль «Казаков» не нова, что она идет от пушкинских «Цыган». Полонский упре­кает Толстого в том, что его Оленин — «герой без всякой силы», «маленький Гам- летик», которого Толстой не смеет даже казнить так, как Пушкин казнил своего Алеко, «ибо повредил бы не только герою, но и к собственной мысли своей стал бы в противоречие». Не зная, какова была первоначальная фабула романа, Полон­ский спрашивает: «Но что сталось бы с Олениным, если бы он женился на казачке Мариане, какую роль стал бы он играть между казаками? Что бы стал делать всю свою жизнь, если бы его не убили абреки? Ревновать к жене, ходить на охоту или от скуки пьянствовать?» Далее Полонский прямо заявляет: «Оленин далеко не представитель лучших людей нашего времени. Он человек явно отживающего поколения, нечто вроде бледного отражения лучших людей Пушкинской эпохи. Наши передовые люди, восставая на все, что есть ложно и гнило в нашей цивили­зации, не пойдут наслаждаться на лоне природы или искать отрады у диких. Они лучше, подражая графу Льву Николаевичу Толстому, будут учить крестьянских мальчиков, чем гоняться за каким-то счастьем вне всякой цивилизации». Тон других статей был гораздо более решительным и суровым. Е. Тур («Отеч. записки». 1863. N° 6) просто высмеяла Толстого. Она предлагает поставить эпиграфом к по­вести изречение Фамусова — «Ученье — вот чума! ученость — вот причина!» Ясно намекая на то, что повесть появилась в эпоху политической реакции (борьба с Польшей и пр.), Тур язвительно пишет: «Как бы то ни было, нет сомнения, что имя гр. Толстого займет почетное место не только на страницах "Русского вестника", но и на страницах истории русской литературы, которая должна будет обсудить, кто, как, когда и в какую именно минуту проводил свои убеждения и просвещал соотечественников, кто и в какую минуту предавался воинственному запалу и воспеванию дикого казачества».

Но все это были пустяки по сравнению с статьей «Современника»[466]. Здесь пря­мо заявлено, что эта повесть «является не протестом, а сугубым непризнанием всего, что совершилось и совершается в литературе и в жизни» и что она «построе­на на тех художественных основаниях, по которым художнику ни в каком отноше­нии закон не писан». В начале статьи дается общая характеристика той перемены, которая произошла в литературе: «Для новой нашей литературы, кажется, уже совсем прошло время романов и повестей с трескучими событиями, необыкновен­ными эффектами, неизмеримыми страстями и т. п. Теперь уже редко какому-нибудь писателю, понимающему жизнь, приходит в голову ставить своих героев в сверхъ­естественные положения, создавать на их дороге фантастические препятствия, мешающие их счастью, и заставлять их проходить длинный ряд необыкновенных приключений, ценой которых приобретается, наконец, счастливая развязка... со­временный писатель ставит обыкновенно своих героев на реальную почву, пока­зывает реальные препятствия, с которыми они должны бороться, а также коренные причины этих препятствий, лежащие во всей совокупности общественных условий и в самом человеке, как продукте этих условий. Этим способом читатель хотя от­части приводится к уразумению средств, обладая которыми можно, во-первых, бороться успешнее и без той огромной и бесполезной растраты сил, которой чело­век обыкновенно подвергается, а во-вторых, удобнее предохранять себя от вредных, обессиливающих влияний среды. Несмотря на тупоумные крики поклонников старого искусства, роман и повесть этого рода взяли верх окончательно, а писате­ли волей-неволей стали покоряться требованию общества, которое в последнее время особенно настоятельно спрашивает, почему:

Который уж век

Беден, несчастлив и зол человек.

Словом, роман и повесть придвинулись к тому вопросу: какими именно сред­ствами личность может добиться возможной доли счастья и в чем должна заклю­чаться ее деятельность по отношению к среде и другим личностям для достижения искомой цели? Наука решает эти вопросы в теории, но выводы ее еще не проник­ли в сознание людей, одаренных художественным талантом; истина этих выводов еще не получила для них характера очевидности. Но скоро и этот вопрос перейдет из сферы научной в сферу искусства, к неоцененным свойствам которого принад­лежит обобщение и популяризирование результатов, добытых наукой».

Статья исходит из того представления, что «писатель, перестав изображать из себя жреца, сделался общественным деятелем наряду с другими людьми». Поэтому повесть Толстого, направленная прямо против общественнических теорий и от­вергающая все законы, кроме неизменных законов природы, является, с точки зрения «Современника», образцом отсталости и непонимания действительности: «граф Толстой принадлежит к той прежней школе "художников"-писателей, к той школе, основным правилом которой всегда было, чтобы действующие лица, в осо­бенности главные, ощущали как можно больше и рассуждали как можно беспоря­дочнее, совершенно не отдавали себе отчета ни в своих ощущениях, ни мыслях и не обращали никакого внимания на то, что кругом делается. При начале нашего знакомства с Олениным нам все казалось, что вот-вот автор отнесется к своему герою иронически и даже не без презрения к его наивничанью и крайней пустоте, а в конце обличит всю ложь его размышлений и вздорную путаницу в ощущениях. Но скоро догадались, как только вступили на сцену беспрестанные возгласы о красоте и величавости природы и первобытной женщины и появились какие-то задушевные интересы, что автор смотрит на своего героя серьезно». Изложение повести представляет собой непрерывную иронию и насмешку над Толстым и его «тонким анализом». Автор упрекает Толстого за то, что он никогда не думал об экономических условиях жизни и «не вдумывался в неправильности распределения общественных элементов и причины этой неправильности». Статья кончается суровым и презрительным приговором над Толстым и «знаменитыми художника­ми старого покроя» — приговором, резко формулирующим новое положение: «Большинство наших знаменитых художников-писателей оказывается несостоя­тельно ввиду резкого поворота, который дало течение нашей общественной жизни. Легковерные люди, кажется, напрасно будут ждать от них какого-нибудь замеча­тельного произведения: его не будет, а будут разные повести, рассказы, большие и небольшие романы, писанные хорошим слогом, на старые, избитые темы, будут описания изящных страданий, сопровождаемые тончайшим анализом целого ряда самых беззаконных и искусственных ощущений. Но романа и повести, которые захватывали бы глубоко текущую жизнь, которые бы в состоянии были настолько раздражить мысли современного человека, таких произведений наличные знаме­нитости не дадут: они вышли из жизни. Они сами, впрочем, не изменились, но они не заметили, как изменилась их обстановка. Для них это было внезапностью. Но наконец они оглянулись на эту обстановку и заметили в ней разные вещи, ввиду которых им было как-то не по себе: знаменитости или попрятались, или возроп­тали. О примирении не могло быть и речи, тем менее об изменении воззрений, потому что, во-первых, им приходилось отказаться от прежнего, чему они, будто бы, жарко верили, а, во-вторых, надо было забыть и все раны, нанесенные их са­молюбиям, забыть то ужасное ощущение, что они, воображавшие себя всегда ру­ководителями общества, вдруг очутились на хвосте. На этом и должно кончиться их художественное поприще, потому что в жизни зады не повторяются». Позже, в 1865 г., «Современник» еще раз воспользовался случаем, чтобы указать на отста­лость Толстого: «По своей основной идее, — пишет анонимный автор, — "Казаки" ничуть не выше тех байронических произведений русской литературы, где наши цивилизованные европейцы отправлялись искать отдыха и забвения в страны, где в тучах прячутся скалы, где люди вольны как орлы». Характеристика Оленина сопоставляется с характеристикой героя в «Кавказском пленнике» («Людей и свет изведал он» и т. д.), а вывод делается следующий: «Но что привлекательно и свое­временно в двадцатых годах, то пахнет анахронизмом в шестидесятых. Позднень­ко вздумал г. Толстой реставрировать старые картины»[467].

«Казаки» Толстого были использованы «Современником» для подведения ито­гов той борьбы, которая началась еще в 1856 г. Процесс дифференциации закон­чился: Толстому надо было, очевидно, оставить все помыслы не только о переми­рии, но о каком бы то ни было соглашении с новой интеллигенцией, окончательно захватившей в свои руки критику и публицистику «Современника». Как видно из письма С. А. Толстой к сестре, Толстой сначала отложил писание второй части «Казаков» до выяснения того, как будет принята первая; Т. А. Кузминская прибав­ляет: «Лев Николаевич был в нерешительности, писать ли ему 2-ю часть. Он охла­дел к ней и задумывал уже "другое", но все же с интересом прислушивался к отзы­вам». Восторженный отзыв Фета вряд ли мог ослабить впечатление от статьи «Современника» — Толстой (хотя и тщательно скрывал это) очень болезненно реагировал на резкие отзывы и долго помнил их[468]. Отношение критики к «Казакам» могло только усилить его тягу в сторону от общественной и литературной жизни. В ответ на отзыв Фета он пишет, что живет в мире, далеком от литературы и ее критики, подчеркивая этим свою новую бытовую позицию. Действительно, после женитьбы Толстой замыкается в своем домашнем мире, общаясь почти исключи­тельно с родными и с некоторыми из прежних друзей, большинство которых и