а, защитите меня»[479]. Пафос предпринимательства и приобретательства на некоторое время совершенно захватил Толстого. Дело доходило до того, что Софья Андреевна возражала против винокуренного завода, находя эту затею безнравственной, а Толстой не слушал ни ее ни отца, который писал ему: «И ты будешь уверять меня с своим Бибиковым, что вино полезно? Нет, мой друг, на своей продолжительной практике я видел вред вина и многих вылечил от запоя». Зато в других вопросах, касающихся еще не вполне ликвидированных связей с педагогикой, Толстой с радостью подчиняется внушениям, идущим от семьи.
8 февраля 1863 г. он записывает в дневнике: «Студенты только тяготят неестественностью отношений и невольной завистью, в которой я их не упрекаю. Как мне все ясно теперь. Это было увлечение молодости — фарсерство почти, которое я не могу продолжать выросши большой. Все она. Она не знала и не поймет, как она преобразовывает меня, без сравнения больше, чем я ее».
Итак, сначала Толстого «формировала» школа, теперь «преобразовывает» семья. Измена следует за изменой. Еще в октябре 1862 г., скоро после женитьбы, Толстой исповедуется своей «тетеньке» (А. А. Толстой): «Я было уже устал делать счеты с собой, начинать новые жизни (помните), было помирился с своей гадостью, стал себя считать, хоть не положительно, но сравнительно хорошим; теперь же я отрекаюсь от своего прошедшего, как никогда не отрекался, чувствую всю свою мерзость всякую секунду, примериваюсь к ней, к Соне, но строк печальных не смываю». Главное слово теперь у Толстого, главный лозунг — «счастье». В дневнике от 3 марта 1863 г. он записывает: «Кто счастлив, тот прав!» Это — цитата из последнего наброска «Казаков», из письма Оленина к приятелю: «цель моя — я счастлив, вот моя цель. Кто счастлив, тот прав!.. Повторяю опять, я полезен и прав, потому что я счастлив: и не могу ошибаться, потому что счастье есть высшая очевидность. Кто счастлив, тот знает это вернее, чем 2x2 = 4». Все эти афоризмы — не простая абстракция: они обращены Толстым к своей эпохе — как выражение против ее тенденций, как демонстрация против ее лозунгов. Самое слово «счастье» приобретает в устах Толстого особый смысл — как противопоставление «естественного» человеческого права всем другим «гражданским» правам и обязанностям, как противопоставление чувства уму, природы — цивилизации и пр. В дневнике 1863 г. читаем: «Все, что делают люди, делают по требованиям своей природы. А ум только подделывает под каждый поступок свои мнимые причины, которые для одного человека называет — убеждения — вера и для народа (в истории) называет идеи. Это одна из самых старых и вредных ошибок». Здесь формулирована давнишняя вражда Толстого к «убеждениям» и к «идеям», т. е., иначе говоря, к новой русской интеллигенции, ко всему движению 60-х годов. А. И. Эртель с удивлением писал в 1885 г. А. Н. Пыпину: «Представьте себе, сам Л. Н. Толстой, оказывается, имеет весьма смутное понятие о движении 60-х годов и даже до последнего дня был незнаком с крупнейшими представителями этого движения»[480]. С. А. Толстая очень определенно пишет в своей автобиографии: «Наша жизнь в Ясной Поляне была первые годы очень замкнутая. Ничего интересного в эту эпоху из жизни народной, общественной и государственной я написать не могла бы, все шло мимо нас; мы жили в деревне безвыездно, ни за чем не следили, ничего не видели, не знали, — да и не интересовались».
Итак, Толстой, хотя и не «экспатриировался», но эмигрировал из литературы в быт, из России — в Ясную Поляну, из 60-х годов — во вневременное и внеистори- ческое «счастье». Он так охвачен этим своим новым пафосом, этой своей новой изменой, что самое его творчество обращается к формам домашней литературы. Записи дневника в 1863 г. разрастаются и принимают характер интимных бесед с женой или лирических признаний — как например запись от 5 января: «Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу, она смотрит на меня и любит. И никто — главное я не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она скажет "Левочка" и остановится: "отчего трубы в камине проведены прямо" или "лошади не умирают долго" и т. п. Люблю, когда мы долго одни, и что нам делать? Соня, что нам делать? Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня, и вдруг в мгновенье ока у ней и мысль и слово иногда резкое: оставь, скучно; через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык, люблю, когда вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное и испуганное и детское и страстное лицо, люблю когда...». Такие формы интимной лирики являются на смену неудавшемуся и прерванному «Кавказскому роману». 23 февраля 1863 г. в дневнике записано: «начал писать: не то. Перебирал бумаги — рой мыслей и возвращение или попытки возвращения к лиризму. Он хорош». Найдя в бумагах свой старый лирический набросок «Сон» (использованный в «Альберте»), Толстой посылает его И. С. Аксакову под видом произведения некоей Н. П. Охотницкой. Аксаков, не подозревая мистификации, отвечает, что для первого литературного опыта слог автора не дурен, но что смысл этой вещи загадочен для публики и может быть вполне понятен только самому автору. Сам не зная того, Аксаков дал понять Толстому, что он занялся слишком домашней, слишком интимной литературой.
Естественно, что наряду с дневником Толстой обращается и к эпистолярному жанру, как к жанру наиболее домашнему. Идет длительная и очень интересная в стилистическом отношении переписка с сестрой С. А. Толстой, Татьяной Андреевной. Здесь заготовляются те формы речи, которые потом будут использованы в семейных сценах «Войны и мира». Среди этих писем есть одно, стоящее как бы на границе литературы — письмо о превращении жены в фарфоровую куклу, посланное Т. А. Кузминской 23 марта 1863 г.[481] В этом письме использована домашняя семантика, понятная только для самых близких, — пожалуй, как и «Сон», только для самого автора. Весь сюжет письма построен на реализованной метафоре «женщина-кукла»; в этом смысле оно соотносится с метафорической основой «Холсто- мера». В дневниках Толстого и его жены есть материал, помогающий понять это письмо.
Первые месяцы замужества и жизни в деревне были для Софьи Андреевны очень тяжелы. Московская избалованная барышня, привыкшая к веселой и шумной жизни, попадает в деревню, в непривычную и неприятную обстановку. Выходя замуж за графа и известного писателя, она ожидала совсем другого. Никакой роскоши, ничего «графского» в тогдашней яснополянской жизни и обстановке не оказалось. Муж поглощен хозяйством и мужиками, а ей нечего делать, потому что она не умеет и не любит этих занятий. Она тоскует — ей кажется, что муж ее уже не любит, что это было минутное увлечение, которое уже прошло: «Мамаша милая, Таня, какие они славные, зачем я их оставила», — записывает она в дневнике. Ее дневник 1862 г. наполнен жалобами, которые иногда сменяются протестом, причем главная тема этих жалоб и протестов — безделье, отсутствие интереса к тому, чем занят муж, и его недовольство ее поведением: «Дело найти не трудно, его много, но надо прежде увлечься этими мелочными делами, а потом разводить кур, бренчать на фортепьяно, читать много глупостей и очень мало хороших вещей и солить огурцы. Все это придет, я знаю, когда я забуду свою девичью, праздную жизнь и сживусь с деревнею». Толстой, автор «Семейного счастия» и поклонник Прудона, много думавший о семейной жизни и давно определивший для себя ее стиль, хочет осуществить свои мечты и свою теорию на деле, но «героиня» сопротивляется и негодует: «Одна, это ужасно. Я не привыкла... Я привыкла к шумной жизни, а тут тишина, тишина мертвая... Он мне гадок с своим народом... если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу. Конечно, я бездельная, да я не по природе такая, а еще не знаю, главное не убедилась, в чем и где дело. Он нетерпелив и злится». Из этой записи видно, что слова «кукла» и «бездельная» — выражения Толстого, которыми он в минуты раздражения называл жену. Семейная жизнь налаживается с трудом: Толстой ведет себя как педагог, а его строптивая ученица совсем не желает проходить курс семейной жизни по его системе. В конце 1862 г. они приезжают в Москву — и Толстой записывает в дневнике (27 декабря): «Мыв Москве. Как всегда, я отдал дань нездоровьем и дурным расположением. Я очень был недоволен ей, сравнивал ее с другими, чуть не раскаивался, но знал, что это временно, и выжидал, и прошло. Было объяснение за "куклу", ей хотелось пощеголять своей простотой ко мне. Теперь мы пережили». Слово кукла взято Толстым в кавычки — как термин. Итак, дело доходило до того, что Толстой, через три месяца после свадьбы, «чуть не раскаивался» в том, что женился. Счастье было совсем не так безоблачно, как это может казаться по первым письмам.
К этой травме, развившейся на основе разных привычек и взглядов (травме, так сказать, социально-психологического порядка), присоединилась травма другого рода, еще более тяжелая. Читая старые дневники Толстого, Софья Андреевна узнала о прежней связи его с яснополянской крестьянкой Аксиньей Аникановой, продолжавшей жить в Ясной Поляне и прислуживавшей в доме. 16 декабря 1862 г. в дневнике С. А. записано: «Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности. "Влюблен как никогда!" И просто баба толстая, белая, ужасно. Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар — легко. Пока нет ребенка. И она тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать. Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и все его прошедшее». Это новая травма (порядка сексуального), соединившись с первой, создала, по всем правилам фрейдизма, страшный сон, записанный в дневнике С. А. 14 января 1863 г.: «Пришли к нам в какой-то огромный сад наши ясенские деревенские девушки и бабы, а одеты они все как барыни. Выходили откуда-то одна за другой, последняя вышла А. в черном шелковом платье. Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда-то достала ее ребенка и стала рвать его на клочки. И ноги и голову — все оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, это кукла. Я посмотрела, и в самом деле: вместо тела все хлопки и лайка. И так мне досадно стало». Слово «кукла» обернулось во сне своим первичным, основным, неметафорическим значением: произошла, как это бывает во сне, своего рода «реализация метафоры», которая создала сюжет сна.