Работы о Льве Толстом — страница 136 из 310

а, защитите меня»[479]. Пафос предпринимательства и при­обретательства на некоторое время совершенно захватил Толстого. Дело доходило до того, что Софья Андреевна возражала против винокуренного завода, находя эту затею безнравственной, а Толстой не слушал ни ее ни отца, который писал ему: «И ты будешь уверять меня с своим Бибиковым, что вино полезно? Нет, мой друг, на своей продолжительной практике я видел вред вина и многих вылечил от запоя». Зато в других вопросах, касающихся еще не вполне ликвидированных связей с педагогикой, Толстой с радостью подчиняется внушениям, идущим от семьи.

8 февраля 1863 г. он записывает в дневнике: «Студенты только тяготят неестест­венностью отношений и невольной завистью, в которой я их не упрекаю. Как мне все ясно теперь. Это было увлечение молодости — фарсерство почти, которое я не могу продолжать выросши большой. Все она. Она не знала и не поймет, как она преобразовывает меня, без сравнения больше, чем я ее».

Итак, сначала Толстого «формировала» школа, теперь «преобразовывает» семья. Измена следует за изменой. Еще в октябре 1862 г., скоро после женитьбы, Толстой исповедуется своей «тетеньке» (А. А. Толстой): «Я было уже устал делать счеты с собой, начинать новые жизни (помните), было помирился с своей гадостью, стал себя считать, хоть не положительно, но сравнительно хорошим; теперь же я отре­каюсь от своего прошедшего, как никогда не отрекался, чувствую всю свою мерзость всякую секунду, примериваюсь к ней, к Соне, но строк печальных не смываю». Главное слово теперь у Толстого, главный лозунг — «счастье». В дневнике от 3 марта 1863 г. он записывает: «Кто счастлив, тот прав!» Это — цитата из последнего наброска «Казаков», из письма Оленина к приятелю: «цель моя — я счастлив, вот моя цель. Кто счастлив, тот прав!.. Повторяю опять, я полезен и прав, потому что я счастлив: и не могу ошибаться, потому что счастье есть высшая очевидность. Кто счастлив, тот знает это вернее, чем 2x2 = 4». Все эти афоризмы — не простая абстракция: они обращены Толстым к своей эпохе — как выражение против ее тенденций, как демонстрация против ее лозунгов. Самое слово «счастье» приоб­ретает в устах Толстого особый смысл — как противопоставление «естественного» человеческого права всем другим «гражданским» правам и обязанностям, как про­тивопоставление чувства уму, природы — цивилизации и пр. В дневнике 1863 г. читаем: «Все, что делают люди, делают по требованиям своей природы. А ум толь­ко подделывает под каждый поступок свои мнимые причины, которые для одного человека называет — убеждения — вера и для народа (в истории) называет идеи. Это одна из самых старых и вредных ошибок». Здесь формулирована давнишняя вражда Толстого к «убеждениям» и к «идеям», т. е., иначе говоря, к новой русской интеллигенции, ко всему движению 60-х годов. А. И. Эртель с удивлением писал в 1885 г. А. Н. Пыпину: «Представьте себе, сам Л. Н. Толстой, оказывается, имеет весьма смутное понятие о движении 60-х годов и даже до последнего дня был не­знаком с крупнейшими представителями этого движения»[480]. С. А. Толстая очень определенно пишет в своей автобиографии: «Наша жизнь в Ясной Поляне была первые годы очень замкнутая. Ничего интересного в эту эпоху из жизни народной, общественной и государственной я написать не могла бы, все шло мимо нас; мы жили в деревне безвыездно, ни за чем не следили, ничего не видели, не знали, — да и не интересовались».

Итак, Толстой, хотя и не «экспатриировался», но эмигрировал из литературы в быт, из России — в Ясную Поляну, из 60-х годов — во вневременное и внеистори- ческое «счастье». Он так охвачен этим своим новым пафосом, этой своей новой изменой, что самое его творчество обращается к формам домашней литературы. Записи дневника в 1863 г. разрастаются и принимают характер интимных бесед с женой или лирических признаний — как например запись от 5 января: «Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу, она смотрит на меня и любит. И никто — главное я не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она ска­жет "Левочка" и остановится: "отчего трубы в камине проведены прямо" или "лошади не умирают долго" и т. п. Люблю, когда мы долго одни, и что нам делать? Соня, что нам делать? Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня, и вдруг в мгновенье ока у ней и мысль и слово иногда резкое: оставь, скучно; через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык, люблю, когда вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное и ис­пуганное и детское и страстное лицо, люблю когда...». Такие формы интимной лирики являются на смену неудавшемуся и прерванному «Кавказскому роману». 23 февраля 1863 г. в дневнике записано: «начал писать: не то. Перебирал бума­ги — рой мыслей и возвращение или попытки возвращения к лиризму. Он хорош». Найдя в бумагах свой старый лирический набросок «Сон» (использованный в «Альберте»), Толстой посылает его И. С. Аксакову под видом произведения неко­ей Н. П. Охотницкой. Аксаков, не подозревая мистификации, отвечает, что для первого литературного опыта слог автора не дурен, но что смысл этой вещи зага­дочен для публики и может быть вполне понятен только самому автору. Сам не зная того, Аксаков дал понять Толстому, что он занялся слишком домашней, слиш­ком интимной литературой.

Естественно, что наряду с дневником Толстой обращается и к эпистолярному жанру, как к жанру наиболее домашнему. Идет длительная и очень интересная в стилистическом отношении переписка с сестрой С. А. Толстой, Татьяной Андре­евной. Здесь заготовляются те формы речи, которые потом будут использованы в семейных сценах «Войны и мира». Среди этих писем есть одно, стоящее как бы на границе литературы — письмо о превращении жены в фарфоровую куклу, послан­ное Т. А. Кузминской 23 марта 1863 г.[481] В этом письме использована домашняя семантика, понятная только для самых близких, — пожалуй, как и «Сон», только для самого автора. Весь сюжет письма построен на реализованной метафоре «жен­щина-кукла»; в этом смысле оно соотносится с метафорической основой «Холсто- мера». В дневниках Толстого и его жены есть материал, помогающий понять это письмо.

Первые месяцы замужества и жизни в деревне были для Софьи Андреевны очень тяжелы. Московская избалованная барышня, привыкшая к веселой и шумной жизни, попадает в деревню, в непривычную и неприятную обстановку. Выходя замуж за графа и известного писателя, она ожидала совсем другого. Никакой рос­коши, ничего «графского» в тогдашней яснополянской жизни и обстановке не оказалось. Муж поглощен хозяйством и мужиками, а ей нечего делать, потому что она не умеет и не любит этих занятий. Она тоскует — ей кажется, что муж ее уже не любит, что это было минутное увлечение, которое уже прошло: «Мамаша милая, Таня, какие они славные, зачем я их оставила», — записывает она в дневнике. Ее дневник 1862 г. наполнен жалобами, которые иногда сменяются протестом, причем главная тема этих жалоб и протестов — безделье, отсутствие интереса к тому, чем занят муж, и его недовольство ее поведением: «Дело найти не трудно, его много, но надо прежде увлечься этими мелочными делами, а потом разводить кур, бренчать на фортепьяно, читать много глупостей и очень мало хороших вещей и солить огурцы. Все это придет, я знаю, когда я забуду свою девичью, праздную жизнь и сживусь с деревнею». Толстой, автор «Семейного счастия» и поклонник Прудона, много думавший о семейной жизни и давно определивший для себя ее стиль, хочет осуществить свои мечты и свою теорию на деле, но «героиня» сопротивляется и негодует: «Одна, это ужасно. Я не привыкла... Я привыкла к шумной жизни, а тут тишина, тишина мертвая... Он мне гадок с своим народом... если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу. Конечно, я бездельная, да я не по природе такая, а еще не знаю, главное не убеди­лась, в чем и где дело. Он нетерпелив и злится». Из этой записи видно, что слова «кукла» и «бездельная» — выражения Толстого, которыми он в минуты раздраже­ния называл жену. Семейная жизнь налаживается с трудом: Толстой ведет себя как педагог, а его строптивая ученица совсем не желает проходить курс семейной жиз­ни по его системе. В конце 1862 г. они приезжают в Москву — и Толстой записы­вает в дневнике (27 декабря): «Мыв Москве. Как всегда, я отдал дань нездоровьем и дурным расположением. Я очень был недоволен ей, сравнивал ее с другими, чуть не раскаивался, но знал, что это временно, и выжидал, и прошло. Было объяснение за "куклу", ей хотелось пощеголять своей простотой ко мне. Теперь мы пережили». Слово кукла взято Толстым в кавычки — как термин. Итак, дело доходило до того, что Толстой, через три месяца после свадьбы, «чуть не раскаивался» в том, что женился. Счастье было совсем не так безоблачно, как это может казаться по первым письмам.

К этой травме, развившейся на основе разных привычек и взглядов (травме, так сказать, социально-психологического порядка), присоединилась травма другого рода, еще более тяжелая. Читая старые дневники Толстого, Софья Андреевна уз­нала о прежней связи его с яснополянской крестьянкой Аксиньей Аникановой, продолжавшей жить в Ясной Поляне и прислуживавшей в доме. 16 декабря 1862 г. в дневнике С. А. записано: «Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности. "Влюблен как никогда!" И просто баба толстая, белая, ужасно. Я с таким удоволь­ствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар — легко. Пока нет ребенка. И она тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать. Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и все его прошед­шее». Это новая травма (порядка сексуального), соединившись с первой, создала, по всем правилам фрейдизма, страшный сон, записанный в дневнике С. А. 14 ян­варя 1863 г.: «Пришли к нам в какой-то огромный сад наши ясенские деревенские девушки и бабы, а одеты они все как барыни. Выходили откуда-то одна за другой, последняя вышла А. в черном шелковом платье. Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда-то достала ее ребенка и стала рвать его на клочки. И ноги и голову — все оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, это кукла. Я посмотрела, и в самом деле: вместо тела все хлопки и лайка. И так мне досадно стало». Слово «кукла» обернулось во сне своим первичным, основным, неметафорическим значением: произошла, как это бывает во сне, сво­его рода «реализация метафоры», которая создала сюжет сна.