Работы о Льве Толстом — страница 137 из 310

Возможно, что в слове «кукла», как его употреблял Толстой, было вообще два смысла: один — «бездельная барышня», которая не хочет и не умеет заниматься хозяйством; другой смысл — холодность, отсутствие сексуального темперамента. Во всяком случае слово «кукла», очевидно, было в супружеской жизни молодых Толстых очень знаменательным: оно употреблялось и в шутку и всерьез. В этой связи сцена между Наташей и Борисом в цветочной дома Ростовых («Война и мир») приобретает некоторый дополнительный и интимный смысл: «— Поцелуйте кук­лу, — сказала она... — Не хотите? Ну, так идите сюда, — сказала она и глубже ушла в цветы и бросила куклу. — Ближе, ближе! — шептала она... — А меня хотите по­целовать? — прошептала она чуть слышно, исподлобья глядя на него, улыбаясь и чуть не плача от волненья». Кукла фигурирует здесь как элемент эротического действа. Наташа — это Таня, сестра Софьи Андреевны, а об этой Тане записано в дневнике Толстого от 30 декабря 1862 г.: «Таня чувственность». И рядом с этими словами — фраза: «Соня трогает боязнью».

Вся эта сложная семейная и супружеская травма угрожала тому самому «счастью», о котором так заботился поссорившийся с современностью Толстой. 15 января 1863 г. (т. е. на другой день после страшного сна) он делает в дневнике запись, предназначенную для утешения Софьи Андреевны: «Каждый такой раздор, как ни ничтожен, есть надрез любви. Минутное чувство увлеченья, досады, самолюбия, гордости — пройдет, а хоть маленький надрез останется навсегда и в лучшем, что есть на свете, в любви. Я это буду знать и беречь наше счастье, и ты это знаешь». Отныне все усилия Толстого направлены к преодолению травмы и к восстановле­нию счастья. Ведь эта ставка на «счастье», на «домашность» — последнее, что ос­талось у Толстого; это не только способ самозащиты от современности, но и прин­цип, явившийся результатом борьбы с нею. Вне этого счастья Толстому некуда податься. 1 марта 1863 г. он записывает в дневнике: «Мы недавно почувствовали, что страшно наше счастье. Смерть и все кончено. Неужели кончено? Бог. Мы мо­лились. Мне хотелось чувствовать, что счастье это не случай, а мое». 24 марта 1863 г. (т. е. на другой день после письма о фарфоровой кукле) Толстой записывает: «Я ее все больше и больше люблю. Нынче 6-й месяц, а я испытываю давно не испытан­ное чувство уничтожения перед ней. Она так невозможно чиста и хороша и цельна для меня. В эти минуты я чувствую, что не владею ею, несмотря на то, что она вся отдается мне. Я не владею ею, потому что не смею, чувствую себя недостойным». Отсюда, из этого чувства, явилось, вероятно, слово «фарфоровая».

Итак, письмо о превращении жены в фарфоровую куклу надо, по-видимому, понимать как борьбу с травмой, как опыт ликвидации ее при помощи литературной шутки: обидный термин использован в качестве шуточной метафоры. Письмо это, конечно, было написано для Софьи Андреевны — как договор о мире, как отказ от всех упреков и обид, как признание ее «чистоты» и «цельности», перед которыми он чувствует себя недостойным. Оно могло быть понятно только ей, но и она сде­лала вид, что не понимает его и, отсылая его сестре, написала: «Он выдумал, что я фарфоровая, такой поганец! А что это значит — бог знает. Что ты думаешь о его сумасшедшем письме? Очень любопытно бы знать поскорей».

У Берсов письмо это было понято как литературное произведение. Отец Софьи Андреевны ответил рецензией: «Твой Лева написал такую фантастическую штуку Тане, что и немцу в голову не придет. Удивительно, как плодовито у него воображе­ние и в каких иногда в странных формах оно разыгрывается. Умел же он о превраще­нии женщины в фарфоровую куклу написать 8 страниц. Он напоминает мне Овида, известного римского писателя, который был, пожалуй, плодовитее твоего мужа, потому что написал целую книгу, которая переведена на французский и немецкий языки, "Les metamorphoses d'О vide". Он превратил даже в нарцис юношу-красавца». Домашний жанр, не признанный Аксаковым, был признан и оценен тестем, нашед­шим для него даже традицию в древности. Толстому грозила участь стать писателем даже не «для немногих», а только для родственников — для Берсов.

Вся эта сугубая домашность, и семейная и хозяйственная, была, в значитель­ной степени, результатом социального надрыва — вызовом эпохе. Продолжаться долго она именно поэтому не могла. В борьбе с современностью Толстой повер­нул сначала слишком круто — замкнувшись в Ясной Поляне, засучив рукава и занявшись «юхванством». 11 апреля 1863 г. записано: «Мы во всем разгаре хозяй­ства». Прошло около двух месяцев без записей в дневнике; 2 июня появляется запись, в которой осуждаются заботы о «пошлом благосостоянии» и которая кончается словами: «Читаю Гёте, и роятся мысли». В следующей записи (от 18 июня) хозяйственный и семейный пафос подвергнут уже решительному осужде­нию: «Я в запое хозяйства и погубил невозвратимые 9 месяцев, которые могли быть лучшими, а которые я сделал чуть ли не из худших в жизни... Ужасно, страш­но, бессмысленно связать свое счастье с матерьяльными условиями — жена, дети, здоровье, богатство. Юродивый прав». Здесь слово «счастье» имеет уже новое значение. Дневник становится нервным, почти неврастеничным; некоторые записи, свидетельствующие о полном отчаянии и разладе, кончаются словами: «Господи помилуй и помоги мне».

Так, борясь между идеалами приобретателя и юродивого, Толстой доживает до осени 1863 г. Последняя запись этого года (от 6 октября) намечает некоторый исход из мучительного состояния: семейная травма кое-как преодолена — остается пре­одолеть или пересилить травму социальную, историческую: «Все это прошло, и все неправда. Я ею счастлив; но я собой недоволен страшно. Я качусь, качусь под гору смерти, а хочу и люблю бессмертие. Выбирать незачем. Выбор давно сделан. Ли­тература — искусство, педагогика и семья». Запись, сделанная почти через год после этой (в промежутке записей нет), подтверждает это новое положение: «Ско­ро год, как я не писал в эту книгу. И год хороший. Отношения наши с Соней ут­вердились, упрочились... Я начал с тех пор роман... Педагогические интересы ушли далеко».

Роман, о котором здесь упоминается, — «Война и мир» (это название явилось позже); с работы над ним начинается новый писательский период Толстого. После «Казаков» и «Поликушки» имя Толстого отсутствовало в литературе целых два года. Возвращение совершается медленно и трудно. После неудач с «Холстомером» и «Зараженным семейством» Толстой берется за большой военно-семейный роман. Но еще до окончательного приступа к этому роману он пробует осуществить свой старый замысел — написать повесть о декабристах.

Часть третья

«ВСЕ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ»

1

Вся работа Толстого, относящаяся к 1862-1863 гг., так или иначе восходит к 1856—1857 гг., т. е. к тому моменту подъема, после которого начался отход от литературы, связанный с событиями тех лет. «Альберт», «Люцерн» и «Семейное счастье» возникли в обстановке политической и литературной смуты; затем по­следовало решение оставить литературу и взяться за народное образование. Так прошли годы 1859—1862. Теперь, как бы возобновляя прерванное движение, Толстой возвращается к 1856 г. «Перебирание бумаг» привело Толстого к новой обработке лирического отрывка «Сон» и к писанию «Мерина» («История лоша­ди» 1856 г. — будущий «Холстомер»). «Зараженное семейство» восходит к коме­диям, задуманным и начатым тоже в 1856-1857 гг.; тогда же, по свидетельству самого Толстого, была начата повесть о декабристе: «В 1856 году я начал писать повесть [сначала было написано слово "роман"] с известным направлением и героем, которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию».

Биографы относятся к этой дате с некоторым недоверием, ссылаясь на отсут­ствие рукописей и записей в дневнике. Но известно, что далеко не все рукописи того времени (особенно черновые) сохранились, а дневники писались с переры­вами и в очень сжатой форме — не для будущих биографов. Между тем есть признаки, подтверждающие именно эту дату и устанавливающие связь «Декаб­ристов» и «Войны и мира» с повестью «Два гусара». Еще в первой книге я ука­зывал на то, что повесть эта, и в частности — ее интродукция, подготовляет переход к большой форме — и именно к историческому роману. Но этого мало: интродукция эта, написанная в форме постепенно развертывающегося гранди­озного периода («В 1800-х годах, в те времена, когда не было еще ни железных ни шоссейных дорог» и т. д.), заканчивается неожиданным по незначительности выводом («в губернском городе К. был съезд помещиков и кончились дворянские выборы») и по тону своему не имеет почти никакой связи с тоном и сюжетом самой повести. Она написана как вступление к большой исторической повести или роману, в котором будут иметь значение перебираемые в ней бытовые и общественные детали, характеризующие начало XIX века. На самом деле интро­дукция эта остается немотивированной и кажется искусственно пришитой к повести. Является естественное подозрение, что она представляет собой остаток от другого, неосуществленного тогда, произведения. В работе Толстого можно часто наблюдать возникновение отдельных кусков, которые ищут себе места и иногда монтируются с текстом какой-нибудь вещи, а иногда остаются без упо­требления.

Я думаю, что интродукция «Двух гусаров» — след первоначальной работы над «Декабристами», нашедший себе пристанище в другой вещи. Эта догадка подтвер­ждается тем, что первая глава «Декабристов» 1863 г. начинается той же формой периода, только более развернутой: «Это было недавно, в царствование Алексан­дра II, в наше время, — время цивилизации, прогресса, вопросов, возрождения России и т. д., и т. д.; в то время, когда победоносное русское войско... Это было в то время, когда Россия в лице дальновидных девственниц-политиков... в то время, когда со всех сторон» и т. д. Если здесь, в связи с изменением эпохи, о которой говорится, изменился материал, то догадка подкрепляется тем, что одна из ранних редакций «Войны и мира», возвращающая к началу XIX века, возвращается не только к форме интродукции «Двух гусар», но и к ее материалу, буквально повторяя некоторые детали: «Пишу о том времени, которое еще цепью воспоминаний свя­зано с нашим, о времени, когда матери наши в робах с короткими талиями при свете восковых и спермацетовых свеч танцовали матрадуры и менуэты» и т. д. (ср. в «Двух гусарах»: «на балах вставлялись восковые и спермацетовые свечи... наши матери носили коротенькие талии»).