Работы о Льве Толстом — страница 142 из 310

заложение»(«честные и либеральные заложения моей натуры»), которое фигурировало еще в повести Григоровича «Школа гостеприимства», как слово Чернушкина[495]; Венеровский, говоря с Любочкой, употребляет выражения «миленькая» или «моя миленькая» («вы очень умны, миленькая») — слово, которое коробит Любочку: «Не говорите: миленькая. Так нехорошо»; это слово постоянно употребляет в романе Чернышевского Лопухов, называя жену «миленькая», а она его—«маленький». Интересно, что в одной из черновых редакций фамилия студен­та — Чертковский: это, вероятно, намек на фамилию Чернышевский.

Итак, «Зараженное семейство» — пародия на «Что делать?» и на язык тогдашней интеллигенции. Последнее обстоятельство очень важно. Дело в том, что характер­ное для 60-х годов развитие журнальной, научной и публицистической прозы привело к образованию огромного количества новых речений, создало новый литературный язык, насыщенный терминами естественных, философских и об­щественных наук — тот самый язык, который в комедии Толстого утрирован до степени жаргона. С другой стороны, язык повествовательной прозы, так сильно развернувшийся в эпоху Гоголя и Лермонтова, не сделал потом никаких заметных движений в пределах традиционных жанров; язык Тургенева — никак не новше­ство, а скорее канонизация и сглаживание сделанного раньше. Только в таких полубеллетристических жанрах, как очерк или фельетон, шла новая работа над языком, использованная и продолженная Щедриным и Достоевским. Образовав­шаяся в беллетристике жанровая и языковая пауза заполнилась, с одной стороны, промежуточными жанрами — вроде «физиологических» и «обличительных» очер­ков (ср. «Губернские очерки» Щедрина), с другой — драматическими жанрами, использующими, главным образом, мещанскую и купеческую речь (Островский). Возрождение театра, и именно театра с установкой на слово, в этом смысле очень показательно. Показательно и то, что преимущественное развитие пошло по линии именно бытовой комедии, насыщенной словесным комизмом и свободной от сложных психологических мотивировок, обязательных для драмы.

Толстой, в 50-х годах еще зависевший от прозы Тургенева и иногда следовавший за нею («Альберт», «Семейное счастье»), прошел потом школу народного языка и усвоил язык журнальной статьи. «Идиллия» и «Поликушка», с одной стороны, педагогические статьи 1862 г., с другой — освободили его от старых традиций и навыков. Я указывал на то, что в «Декабристах» чувствуется связь с общим жур­нальным стилем 60-х годов. Но именно эта стилевая окраска должна была стеснять его, не расположенного к такого рода жанрам и не собиравшегося делать эволюцию, подобную той, которую сделал Салтыков.

Возможно, что «Декабристы» прервались отчасти именно потому, что Толстой чувствовал несамостоятельность и неуравновешенность языка, его подчиненность современной журнальной прозе, его в этом смысле безличность. Современный язык, так сказать, путался у него под ногами и мешал свободным движениям. Ко­гда читаешь шутливые письма Толстого этого времени к Т. А. Кузминской, чувст­вуешь, что здесь он гораздо изобретательнее, свободнее, оригинальнее. В такого рода письмах, наполненных фантастической чепухой и полудетской речью, Толстой растит тот «домашний» стиль, которым потом наполнятся страницы «Войны и мира». Здесь прихотливая, пародийная игра стилей, столкновение разнообразных языковых слоев, веселая эквилибристика, словесные фокусы: «В центре земли находится камень алатырь, в центре человека находится пупок. Как непостижимы пути провидения! О, младшая сестра жены своего мужа. В центре его иногда еще находятся предметы. Все предметы подлежат закону тяготения в обратном отно­шении квадратов расстояний. Но допустим противное... Наталья Петровна не может есть ботвиньи. Лошадь возвращается к своему стойлу. Игра случайностей преследует сына праха. Возьми и неси его выше». Дальше: «Я видел сон: ехали в мальпосте два голубя, один голубь пел, другой был одет в польском костюме, тре­тий, не столько голубь, сколько офицер, курил папиросы. Из папиросы выходил не дым, а масло, и масло это было любовь. В доме жили две другие птицы. У них не было крыльев, а был пузырь, на пузыре был только один пупок, в пупке была рыба из Охотного ряда. В Охотном ряду Купфершмит играл на волторне, и Кате­рина Егоровна хотела обнять его и не могла. У ней было на голове надето 500 целк. жалованья и резо из телячьих ножек. Они не могли выскочить, и это очень огор­чало меня». Вслед за этим идет: «Таня, милый друг мой, ты молода, ты красива, ты одарена и мила. Береги себя и свое сердце. Раз отданное сердце нельзя уже взять назад, и след остается навсегда в измученном сердце. Помни слова Катерины Его­ровны: в шмант-кухен не надо никогда подливать кислой сметаны». Тут же и французская шутливая речь: «Mademoiselle! Aimer ou avoir aim6 cela suffit!.. Ne de- mandez rien ensuite. On rTa pas d'autre perle к trouver dans les plis t6n6breux de la vie... La jeune fille n'est qu'une lueur de reve et n'est pas encore une statue. — ». И тут же рядом — слова: «Кабыла и... паганец». Все это — по поводу одной романической истории. Так подготовляется язык «Войны и мира» — язык не повествовательной ее части, который гнездится в стиле мемуарной прозы, а язык диалогов.

«Зараженное семейство» было преодолением современного языка — языка журнальной, интеллигентской прозы. Использованный в комическом плане, язык этот тем самым был отодвинут Толстым для себя в сторону. Отход от 1856 г. к 1812 г. развязывал ему руки: персонажи 1812 г. могли говорить домашним «яснополян­ским» языком.

В черновой редакции «Зараженного семейства» была одна сцена, потом вы­черкнутая, в которой воспроизводился, без особенной утрировки, язык публици­стической прозы — и именно статей Чернышевского. Сцена эта была вычеркнута, вероятно, потому, что она не соответствовала общему фарсовому жанру пьесы и несколько разрушала систему словесных масок. В ней Толстой хотел высмеять отношение нигилистов к вопросам истории и исторической науки — вопросам, которые в это время очень волновали его самого. Студент дает урок Петруше; тема урока — «общий взгляд на исторические науки». Студент читает по тетради: «Так что исторический факт имеет интерес только в силу подтверждения идеи нации и освобождения человечества из-под ига... История человечества представляет ряд событий в своей последовательности, конкретно выражающий идею борьбы дес­потизма и свободы. Свобода мысли, слова, поступка и наконец печатного сло­ва — иначе прессы. Тут у меня не совсем дописано — я развиваю ту идею, что корень зла лежит в начале родительской власти и в злоупотреблениях, потом рабство жен­щины и наконец признание старшинства возраста и веры предков». Петруша вставляет реплику: «Да, я помню в журнале[496] была статья Маколея, он говорит...»

Студент перебивает: «Ну что Маколей? Это отсталые люди. Токвиль тоже, Монта- ламберт. Бокль еще, пожалуй, но тоже узкость взгляда». В беловом тексте от этой сцены остался след только в словах Петруши студенту: «Я вдумался в свое положе­ние и убедился, что семья есть главная преграда для развития индивидуальности... Я сейчас читал Бокля. Он это самое говорит».

От этой сцены нити ведут назад — к педагогическим статьям Толстого и к его размышлениям о прогрессе. Имя Бокля, очень популярное в это время, мелькает в статье Толстого «Прогресс и определение образования». Здесь Толстой говорит: «Недавно мы прочли "Историю цивилизации Англии" — Бокля. Книга эта имела великий успех в Европе (это очень естественно) и огромный успех в литературном и ученом круге в России — и это для меня непонятно. Бокль анализирует законы цивилизации и весьма занимательно; но весь интерес этот потерян для меня и, кажется, для всех нас русских, не имеющих никаких оснований предполагать ни то, что мы, русские, должны необходимо подлежать тому же закону движения цивилизации, которому подлежат и европейские народы, ни то, что движение вперед цивилизации, есть благо. Для нас, русских, необходимо доказать прежде и то и другое. Мы лично, напр., считаем движение вперед цивилизации одним из величайших насильственных зол, которому подлежит известная часть человечест­ва, и самое движение это не считаем неизбежным. Автор, так сильно восстающий против бездоказательных положений, сам не доказывает нам, почему весь интерес истории для него заключается в прогрессе цивилизации. Для нас же интерес этот заключается в прогрессе общего благосостояния. Прогресс же благосостояния, по нашим убеждениям, не только не вытекает из прогресса цивилизации, но большею частью противоположен ей».

Прогресс благосостояния против прогресса цивилизации — это сочетание Рус­со, Риля и Прудона, сочетание, окрашенное сланянофильским «антиисторизмом! и идущее вразрез с публицистикой «новых людей». Не отходя от злободневных проблем, среди которых проблема философии, истории и методов построения исторической науки была самой острой, потому что имела не только академический интерес (об этом — ниже), Толстой в то же время сопротивляется современности. Домашний человек все решительнее и сознательнее выдвигается им против чело­века исторического, общественного. «Прогресс благосостояния» — это ведь и есть защита домашности против истории, против государства. Представители «новых людей» в «Зараженном семействе» обличаются с моральной стороны: их фразы о прогрессе и цивилизации уживаются рядом с подлостью и обманом; беспомощный и растерявшийся перед новыми людьми помещик, не пропускавший прежде дня, чтобы не побить камердинера Сашку, стоит в моральном отношении выше Вене- ровских, а няня, воплощение антиисторической домашности, оказывается не только самой честной, но и самой мудрой, самой прозорливой.

На злободневность Толстой отвечал фарсом. Это возможно было только пото­му, что план большого романа из эпохи 1812 г. уже определился. «Зараженное се­мейство» было передышкой, шутливой интермедией. Поэтому Толстой так легко отнесся к тому, что комедия не попала на сцену. Борьбу с современностью, с иде­ей прогресса и цивилизации в защиту домашнего человека, нужно было вести всерьез, но не на современном материале, потому что публицистические жанры не годились для Толстого. Для этого нужно было взять бурную историческую эпоху, эпоху войн и переворотов, и вывернуть ее наизнанку так, чтобы все эти бури и перевороты оказались ничтожными по сравнению с «настоящей» жизнью челове­ка — жизнью человека в его естестве, в его «домашности». Исторический роман выбирался именно для того, чтобы по смыслу быть антиисторическим. Для такого замысла нужно было выбрать эпоху достаточно эффектную и в этой эффектности достаточно популярную, чтобы тем разительнее и демонстративнее была ее трак­товка с неожиданной стороны. Роман должен был называться «Все хорошо, что хорошо кончается» — название, в котором проглядывает ирония. Ирония привела Толстого к «Декабристам»; отсеяв современность в «Зараженном семействе» и освободившись от элемента шутки, он очистил для себя область иронии более возвышенной и с этим настроением взялся за роман.