Работы о Льве Толстом — страница 148 из 310

Очень важно в письме Толстого к JI. И. Волконской указание на то, что роман (т. е. редакция 1864 г.) был начат с описания Аустерлицкого сражения. Этим за­фиксирован момент перехода от семейного романа (редакция 1863 г.) к военно- семейной хронике. В черновых текстах имеются наброски Аустерлицкой главы: она начиналась длинным рассуждением, направленным против военной науки («Серьезные люди весьма серьезно говорят и пишут о военных науках, тактике и стратегии, а я не понимаю, для чего и что может наука при решении вопроса, кто из двух побьет другого» и т. д.), за которым следовала пародия на описания битвы. Размышления о военной науке, высказанные здесь от лица автора, будут потом, в несколько смягченном виде, вложены в уста «помилованного» и получившего важную роль кн. Андрея. Персонаж, таким образом, получил повышение и по фабульной и по идеологической линии. Вместе с тем появление этих рассуждений о военной науке и описания Аустерлицкой битвы указывают на то, что отныне в план романа введен батальный материал — не только в виде общего фона, а в ка­честве элемента конструкции и жанра. Тем самым Толстой возвращается к эпохе своих севастопольских рассказов — к тем годам (1855—1856), когда он, благодаря этим рассказам, сделался популярным военным писателем.

Я уже цитировал письмо Толстого к Фету и запись в дневнике С. А. Толстой, свидетельствующие о военных и воинственных настроениях Толстого в 1863 г. Мысль об участии в походе скоро отпала, но мысли о войне от этого не исчезли, а наоборот — превратились в мечту, связанную с воспоминаниями о молодости и удальстве. Очень характерно в этом отношении письмо Толстого (осенью 1864 г.) к Саше Берсу, младшему брату С. А. Толстой: «Ты описываешь свою жизнь в жи­довском местечке, и поверишь ли, мне завидно. Ох, как это хорошо в твоих годах посидеть одному с собой с глазу на глаз и именно в артиллерийском кружку офи­церов. Не много, как в полку, и дряни нет, и не один, а с людьми, которых уже так насквозь изучишь и с которыми сблизишься хорошо. А это-то и приятно и полез­но. Играешь ли ты в шахматы? Я не могу представить себе эту жизнь без шахмат, книг и охоты. Ежели бы еще война при этом, тогда бы совсем хорошо. Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, то кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, который подает 4-ый № Захарченко какой-нибудь и думать: "Коли бы только все знали, какой я молодец!"»[509] Здесь Толстой вполне совпадает со своим персонажем — Николаем Ростовым. Позже к его военным настроениям присоединяются политические и общественные соображения; в феврале 1866 г. он говорит на вечере у Сушковых (как записывает С. М. Сухо­тин), — «что он желал бы войны для России, совсем не в смысле кровожадном или завоевательном, а как возбуждения нравственных сил народа, чтоб мы забыли на время все наши регламентации. Перед Крымской войной и в начале Польского восстания было высокое настроение духа в народе»[510].

Слово «регламентация» — один из характерных терминов эпохи. Описывая начало 60-х годов, П. Анненков говорит: «Известно, что вслед за первыми проблес­ками оживившейся литературной деятельности наступила у нас эпоха регламента­ции убеждений, мнений и направлений, спутавшихся в долгий период застоя. Русский литературный мир еще помнит, с какой энергией, с каким талантом и знанием целей своих производилась эта работа приведения идей и понятий в по­рядок и к одному знаменателю. На помощь к ней призваны были исторические и политические науки, философские и этические теории. Всем старым знаменам и лозунгам, под которыми люди привыкли собираться, — противопоставлялись другие и новые, но при этом постоянно оказывалось, что всего менее поддавалось регламентации именно искусство, бывшее всегда, по самой природе своей, наиме­нее послушным учеником теорий». Слово «регламентация» взято у Анненкова курсивом именно как термин эпохи — и именно в таком смысле, в каком употребил его в 1866 г. Толстой, один из «наименее послушных учеников» тогдашних обще­ственных и научно-исторических теорий.

Характерно, что Толстой на вечере у Сушковых вспоминал о Крымской кампа­нии: подтверждается мысль о том, что замысел «Войны и мира» связан с воспоми­наниями о Севастополе — не только как реванш (торжество над Бонапартом)[511], но и как нравоучение. Эта связь хорошо формулирована самим Толстым в публици­стическом вступлении к «Декабристам»: «Состояние, два раза повторившееся для России в XIX столетии: в первый раз, когда в 12 году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в 1856 году нас отшлепал Наполеон III». Самый акцент на батальном материале, явившийся результатом военных настроений Толстого 1864— 1866 гг., имеет нравоучительный смысл, обращенный к современности; война, как средство «возбуждения нравственных сил народа», противопоставлена обществен­ной «регламентации». Отсюда — вся сознательная тенденциозность романа; почти вовсе обойдено крепостное право; игнорируется такой характерный факт, как страх помещиков перед Наполеоном, несущим с собой освобождение крестьян; война, с точки зрения солдатской массы, изображается как нечто «веселое», бодрящее, поднимающее дух, и т. д.[512]

Злободневную полемичность «Войны и мира» и ее обращенность к современно­сти, завуалированную позднейшими критиками и историками литературы, прекрас­но чувствовали некоторые тогдашние критики; но особенно хорошо ее почувствовал и заметил, как может заметить только глаз беллетриста, Н. Лесков, приветствовавший в «Биржевых ведомостях» 1869 г. роман Толстого большой статьей, занявшей не­сколько номеров газеты. Восторгаясь сценой смерти кн. Андрея и предвидя нападки критиков на роман, Лесков пишет: «Одно это представление дает нам чувствовать в миросозерцании автора нечто иное, непохожее на мировоззрение целой плеады других наших писателей, и мы вправе сожалеть, что сочинение графа Толстого не может ожидать себе в наше время талантливого критического разбора. Мы знаем, как глядят и как взглянут на этот том те, которые у нас считают себя критиками. Каждый из них станет прикидывать его на масштаб своих направлений, и похвалит его за то, в чем найдет нечто отвечающее его направлению, и злобно укорит за то, что ему покажется вредоносным для этого направления. Это уже было, и это будет снова, но так будет долго и долго, пока тяжелые судьбы нашей литературы будут оставлять ее без критических талантов. Графа Толстого уже упрекали в том, что он "сентиментал, фаталист и миндальник"; другие столь же глубоко проницали свой­ства его творчества и хвалили его за какой-то особого рода реализм, здоровый реализм, имеющий честь нравиться схоластикам-идеалистам; теперь недостает, чтобы за приведенную сцену его упрекнули в поповстве, и этому нимало не мудрено случить­ся, и это опять будет столь же неосновательно, как укор сентиментальности и похва­ла за особый реализм». Статья Лескова кончается указанием на то, что роман Тол­стого «имеет в наших глазах еще большее значение в приложении к решению многих практических вопросов, которые время от времени могут повторяться и даже несо­мненно повторятся с свойственной им роковой неотвратимостью... Если зорче ос­мотримся и обсчитаем весь ворох своей коробьи, повернее, то увидим, что все эти бойцы и выжидатели, все эти верующие и неверные, одухотворяющиеся и лягуше- ствующие, выскочки и хороняки, — все они опять живы, и с нами опять... Клига графа Толстого дает весьма много для того, чтобы, углубляясь в нее, по бывшему разумевать бываемое и даже видеть в зерцале гадания грядущего»[513].

В ноябре 1864 г. Толстой продал 1-ю часть романа («Тысяча восемьсот пятый год») в «Русский вестник» и начал работу над 2-й частью. По новому плану эта 2-я часть должна была быть военной, и главными персонажами ее, естественно, долж­ны были быть Андрей Болконский и Николай Ростов. Живя в Москве (Толстой лечил руку и прожил там весь декабрь), Толстой собирал материал и пробовал писать. Но дело не шло. 7 декабря 1864 г. Толстой пишет жене: «У меня еще горе: я начинаю охладевать к своему писанью, и, можешь себе представить, ты, глупая, с своими неумственными интересами, мне сказала истинную правду. Все истори­ческое не клеится и идет вяло. Я утешаюсь, что от этого не идет вперед. Я раскле­ился». 8 декабря он опять вспоминает, как С. А. сказала, «что мое все военное и историческое, о котором я так стараюсь, выйдет плохо, а хорошо будет другое, семейное, характеры, психологическое. Это так правда, как нельзя больше». С. А., со своей стороны, пишет в автобиографии: «Очень огорчало меня, когда Лев Ни­колаевич вдруг затоскует, разочаруется в своих произведениях, пишет, что ему не нравится его роман, и ему грустно. Это было особенно сильно в 1864 году, когда он сломал руку, и я пишу ему в Москву: "Что же это ты со всех сторон оплошал? Везде тебе грустно, и все не ладится. Зачем ты унываешь и падаешь духом? Неуже­ли сил нет подняться? Вспомни, как ты радовался на свой роман, как ты все хоро­шо обдумывал, и вдруг не нравится!"»

Обилие материалов (в том числе рукописных), с которыми Толстой мог позна­комиться в Москве, не радовало его — наоборот: «несмотря на богатство материа­лов здесь, или именно вследствие этого богатства, я чувствую, что совсем расплы­ваюсь и ничего не пишется». От тяжелого состояния Толстой лечится чтением «Рославлева» Загоскина и английских романов: «Вчера утром читал английский роман автора Авроры Флойд[514]. Я купил 10 частей этих английских не читанных еще мною романов, и мечтаю о том, чтоб читать их с тобою», — пишет он жене 8 декаб­ря 1864 г. По всем признакам работа над сырым материалом, обильно представленным в рукописях Чертковской и Румянцевской библиотек, была Толстому не по душе, не клеилась. Это тем более естественно, что историческая часть романа, сначала совсем отсутствовавшая, явилась не в связи с интересом к материалу самому по себе, а в связи с злобой дня — как материал публицистический, обращенный к современности; что касается батальной стороны, то здесь Толстому нужны были только элементарные фактические указания — остальное должно было явиться само собой из прежнего военного и литературного опыта. Очень характерно позд­нейшее, напечатанное после смерти Толстого утверждение П. Бартенева, знавше­го всю историю работы Толстого на