Работы о Льве Толстом — страница 158 из 310

Жоконду. Я могу только утверждать, что в душе государь не был расположен к этому и что он сделал над собой большое насилие... Некоторые уверяют меня, что князь Кутузов, при­нимая назначение, поставил условием, чтобы его императорское величество не возвращался более в армию и чтобы великий князь, его брат, покинул ее, говоря впол­не резонно о последнем, что он (Кутузов) не может ни наградить его за хороший поступок, ни наказать за дурной». Все французские фразы, которыми обменива­ются у Толстого кн. Василий, Анна Павловна и l'homme de beaucoup de mdtrie, взяты прямо из этого письма де-Местра.

Целый ряд отдельных выражений, афоризмов и острот взяты Толстым у де- Местра. В том самом размышлении кн. Андрея, которое я сопоставлял с Прудоном, есть строка: «Армфельд говорит, что наша армия отрезана, а Паулучи, что мы по­ставили французскую армию между двух огней»; это — перевод из письма де-Ме­стра: «C'est encore la peur qui dit, k la tete de deux armies de 100 000 hommes chacune: Je suis coupee\ au contraire, le vrai gdnie militaire dit, et il a raison: "J'ai mis I'ennemi entre deuxfeux"». Это письмо, вообще, послужило материалом для изображения Паулуч- чи и описания всех споров вокруг вопроса о Дрисском лагере. Так, одна из партий (восьмая), по словам Толстого, говорила, что «одно присутствие государя парали­зует 50 тысяч войска, нужных для обеспечения его личной безопасности»; де-Местр приводит именно эту фразу: «Sire, vorte seule presence paralyse 50 000 hommes, car il n'en faut pas moins pour garder votre personne».

Очень интересно заимствование, касающееся старика Болконского. Толстой рассказывает, что старик Болконский не имел постоянного места для ночлега — «то приказывал разбить свою походную кровать в галерее, то он оставался на диване» и т. д.; де-Местр, описывая смерть гр. Строгонова (как и старик Болконский — по­следний екатерининский вельможа), расказывает: «II n'avait point de chambre k coucher dans son vaste hotel, ni meme de lit fixe; il couchait k la manifcre des anciens russes, sur un divan ou sur un petit lit de camp qu'ilfaisait dresser ici ou la, suivant sa fantai- sie. De la chambre ой il s'6tait d'abord couchd dans sa dernifcre maladie, il se fit transpor­ter dans une chaise k roulettes jusque dans sa galerie de tableaux, attenante k sa bibliothfc- que».Толстой взял все эти детали — вплоть до галереи, которая в обстановке Лысогорского, довольно простого дома не совсем понятна. Правда, одно указание на галлерею есть раньше («По дороге к комнате сестры, в галерее, соединявшей один дом с другим»), но можно думать, что галерея, в которой спал старик Болкон­ский, попала в текст все же из де-Местра.

В военных рассуждениях кн. Андрея использован рядом с Прудоном и Ж. де- Местр. Кн. Андрей говорит Пьеру: «Сражение выигрывает тот, кто твердо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицом проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драть­ся: поскорее хотелось уйти с поля сражения». Де-Местр пишет 14 сентября 1812 г.: «Реи de batailles sont perdues physiquement. Vous tirez, je tire: quel avantage у a-t-il entre nous? D'ailleurs, qui peut connaitre le nombre des morts? Les batailles se perdent presque toujours moralement; le veritable vainqueur, comme le veritable vaincu, c'est celui qui croit l'etre».

Кроме «Correspondance diplomatique», Толстой пользовался, по-видимому, и другой известной книгой де-Местра — «Le soirees de St.-P6tersbourg». Седьмой диалог этой книги целиком посвящен войне (отсюда Прудон взял цитату о боже­ственности войны). Война трактуется де-Местром как страшное явление, недо­ступное человеческому разуму — совершенно так, как у Толстого, где она называ­ется «противным человеческому разуму и всей человеческой природе событием» или «страшным делом, которое совершается не по воле людей, а по воле того, кто руководит людьми и мирами». Я не буду сопоставлять тексты — для этого пришлось бы привести диалог о войне полностью. Мне достаточно здесь указать на самый факт использования Толстым сочинений и переписки де-Местра. Парадоксальное на первый взгляд сочетание имен Прудона и Ж. де-Местра на самом деле вовсе не так парадоксально — особенно в системе Толстого, являющейся не столько систе­мой, сколько сплавом некоторых моральных и философских понятий. К тому же Прудон, как я уже говорил, вовсе не считался в это время в России безусловным революционером, а с другой стороны — Ж. де-Местр истолковывался как мысли­тель вовсе не безусловно реакционный: когда-то (указывали его защитники) на него смотрели даже как на якобинца.

И в Прудоне и в де-Местре Толстой не искал системы и не интересовался ею. Ему нужен был материал, поддерживающий его «понятия» и помогающий ему осуществить задуманную конструкцию романа. Соответственно новому замыслу, в роман должны были войти рассуждения о войне и военные сцены, противостоя­щие другому, семейному плану. Толстой пользуется теми книгами, которые Дра­гомиров правильно назвал «модными» — книгами Прудона и Ж. де-Местра.

з

История работы Толстого над романом, как она шла от 1863 г.до 1867-1868 гг., явно показывает постепенный рост автора и вместе с ним — рост романа. То, что писалось в 1868 г., было очень далеко оттого, что было написано в годы 1864,1865, 1866. Вместе с приближением к концу роман приобретал новые жанровые и идео­логические тенденции. Отошла на второй план не только первоначальная исклю­чительная установка на домашность, но и первоначальная элементарная публици­стичность. С одной стороны, материал несколько эстетизировался, приобретя качества «психологического анализа» вне обязательного противопоставления его современному историзму; с другой стороны, антиисторизм, первоначально грубо- отрицательный, не то что смягчился, но, вместе с общим жанровым и идеологиче­ским повышением, повысился до степени особого рода «философии истории», которая развернулась только в 1868—1869 г. и вступила в роман, и как идеологиче­ский и как конструктивный его элемент, вместе с переходом от 1805 к 1812 г. Толь­ко тут окончательно выяснилось и сложилось соотношение двух планов, первона­чально мешавших друг другу: одному, домашнему, была придана функция «картины нравов» — т. е. функция историческая, хотя материалом для этой картины послу­жили, главным образом, нравы вовсе не начала ХЕХ в., а Ясной Поляны 50—60-х годов; другому, военно-историческому, была придана функция жанровая — пре­вращения романа-хроники в «поэму», в «эпопею». Английские романы (Троллоп, Тэккерей, Брэддон) помогли Толстому справиться с семейной фабулой; Гомер и Гёте вдохновили и придали ему смелости на внедрение и развитие не только баталь­ного, но и философского материала —как знака «эпического» жанра.

Однако Гомер и Гёте могли быть образцами только для осуществления уже за­думанного жанра — самый же замысел этого жанра и материал для его создания должны были явиться независимо от этих образцов, в другой связи и в другой обу­словленности. Дело опять-таки не во «влиянии» Гомера, Гёте или Троллопа, а в использовании их на основе уже готового замысла. Источники этого замысла — не Гомер и Гёте, а эпоха 60-х годов, с ее «рассудительством», с ее историческим па­фосом, с ее напряженной борьбой, обострившей проблемы личности и историче­ского процесса. Выше, в связи с замыслом «Декабристов», я указывал на интерес к историческим книгам и лекциям, к мемуарам и биографическим «монтажам». Это было характерно для начала 60-х годов. Тогда же началось, а к середине 60-х годов еще усилилось, увлечение вопросами философии истории — интерес не только к фактам, но и к обобщениям. Среди общих проблем центральными оказа­лись две: о сочетании индивидуальной свободы с исторической необходимостью и о причинности в истории.

Любой журнал начала 60-х годов содержит статьи и полемику на эти темы. По­явление обширных исторических трудов в русских переводах — Вокль, Зибель, Шлоссер, Вебер, Рохау и др. (факт тоже очень характерный) приветствуется и об­суждается в прессе. Являются статьи под заглавиями: «Идеализм и материализм в истории» (В. Авсеенко в «Отечественных записках», 1863 г.), «О механических способах в исследованиях истории» и т. д. Большой шум вызывает статья Черны­шевского «О причинах падения Рима» — и именно потому, что основной ее темой является вопрос о причинности в истории; вокруг его же статьи «Антропологиче­ский принцип в философии», тоже касающейся вопросов истории, разгорается бурная полемика (статья Юркевича — «Наука о человеческом духе»). Чернышевский объясняет механизм человеческой деятельности «законом необходимости»; «Биб­лиотека для чтения», защищая Чернышевского от Юркевича (упрекавшего его в невежестве), печатает переводную статью «Об изучении истории», которая, по заявлению редакции, направлена почти прямо против мнения Чернышевского. В статье этой много места уделено вопросу о свободе воли и понятии «закона», метафорически применяемом в естествознании; предлагается заменить это слово словом «правило» или «формула», приводятся возражения против того, что мы будто бы знаем причинные связи фактов физического мира и т. д. История, по мнению автора, должна строиться так, чтобы она не угрожала нравственным прин­ципам — в том числе принципу свободы воли: регулярность (т. е. закономерность) и свобода совместны, потому что свобода — в сознании. Статистика вовсе не от­крывает связи между причиной и следствием, хотя точно предсказывает, сколько человек в будущем году отправят письма по неверному адресу. Последнее направ­лено уже против Бокля, книгой которого увлекались тогда в России. «Книжный вестник» (1865. № 9), говоря о книге Шлоссера «Женщины французской револю­ции», заявляет: «Исторические труды Бокля перевернули вверх дном наши поня­тия об истории и ее значении. Обе исторические школы, существовавшие до него, как объективная, так и субъективная, если не совершенно утратили бывшее свое значение, то радикально изменили черты свои пред нашим возмужалым понима­нием. Объективный историк приблизился к романисту, субъективный — к пуб­лицисту. Как публицист смотрит на текущие события с личной своей точки зрения и подводит их под носимые им идеалы справедливости и полезности, так субъек­тивный историк с такой же точки зрения взирает на явления минувшей жизни». Здесь особенно характерно указание на то, что объективный историк (т. е. историк прагматического типа, излагающий конкретные события) приблизился к романи­сту; остается указать и на обратный процесс — романист приблизился к истори­ку.