К середине 60-х годов вопросы философии истории и построения исторической науки становятся уже темами университетского преподавания и ученых диссертаций. В. Герье читает вступительную лекцию — «Очерк развития исторической науки» и печатает ее в «Русском вестнике» (1865. № 10 и 11); М. Стасюлевич пишет диссертацию на тему — «Опыт исторического обзора главных систем философии истории», где, между прочим, много места уделяет изложению теории Бокля, поскольку она касалась вопросов причинности и закономерности. Основной тезис Бокля Стасюлевич излагает так: «Люди объясняли все движение в истории двумя гипотезами: или они ссылались на предопределение, основы которого представляют теологический характер, или на свободу воли человека, выводимую из метафизических воззрений; ни то ни другое неверно: история есть видоизменение человека природою и видоизменение природы человеком».
Итак, вопросы философии истории — и в частности вопрос о закономерности (свободе воли) и о причинности — имеют в это время совершенно злободневный характер, характер почти практической проблемы, разрешение которой важно не только для «мировоззрения», но и для поведения. Это совсем не то, что было в 40-х годах, когда философия истории обсуждалась в гегельянских кружках с точки зрения общей гносеологической системы — как проблема теории познания; теперь она стала проблемой теории поведения, теории общественной борьбы. Бокль, прилагающий свою теорию к истории Англии и вполне доступный широкому читателю, никогда не слыхавшему ни о каком «абсолюте» и ни о какой «феноменологии духа», заменил собою и Гегеля и Шеллинга.
Естественно, что это всеобщее увлечение философией истории как теорией исторического поведения должно было захватить Толстого и видоизменить его первоначальный антиисторизм. Уже по его педагогическим статьям и по пьесе «Зараженное семейство» видно, что он читал Бокля и интересовался вопросом о построении исторической науки и о ее задачах. Но это была эпоха его борьбы с идеей «прогресса цивилизации» и с «историческим воззрением». К середине 60-х годов Толстой занят уже другими вопросами — теми самыми, которые обсуждаются в журналах и составляют предмет журнальной полемики. Вспоминая потом о своей дружбе с Ю. Самариным и о спорах с ним, Толстой говорил Д. Маковицкому: «У меня была странная теория о развитии человека в зависимости от географического положения. Я ему прочел ее. Он не отвергнул ее, а сказал, что это надо разобрать, нельзя ни согласиться, ни не согласиться». Эта «странная теория» явилась у Толстого, очевидно, в эпоху всеобщего увлечения Боклем. Еще современники Толстого указывали на сходство философско-исторических глав «Войны и мира» с боклевской «мистической, фаталической» школой; Толстой ответил на это решительным отрицанием того, что между его воззрениями и школой Бокля есть какое-либо сходство или родство: «Несмотря на то, что прежде чем изложить такие, как мне казалось, странные и противоречащие общему взгляду мысли, я перечитал много, чтобы узнать, насколько я в своем взгляде расхожусь с другими людьми, думавшими о том же, я не нашел нигде этой мистической или какой-нибудь другой школы, на которую мне указывают».
Это заявление Толстого правильно только отчасти. Толстому, ценившему в себе и других «самобытность» мысли, всегда хотелось думать и казалось, что то, к чему он пришел, совершенно оригинально и никем до него высказано не было. Известен рассказ А. Амфитеатрова о том, как Толстой в 1882 г. пригласил к себе профессоров-экономистов — Чупрова, Янжула и Каблукова — и прочитал им свою статью о вреде денег: «Ученые выслушали труд Jl. Н. Толстого и в восторг не пришли. — Вам не нравится? — спросил несколько задетый автор. — Нет, очень нравится. Вы написали блестящий реферат. Но зачем вы его писали? Старая песня... —Кто же это говорил раньше меня? — уже вспыхнул Толстой: он был вообще не из терпеливых к противоречиям. — Как кто? — удивился Чупров, — но вы же дословно повторяете и теорию и мотивировку школы физиократов... — Физиократы?.. — Да, последний порог экономической науки пред Адамом Смитом... — Надо будет прочитать, — проворчал Толстой, очень недовольный. А профессора ушли и в недоумении и в восторге. — Пойми же ты, — рассказывал мне Чупров, — что за удивительная способность мысли, что за сила природная живет в мозгу этого человека. Своим умом, в одиночку, не имея понятия об экономической науке, проделать всю ее эволюцию до XVIII века и подвести ей именно тот итог, который был тогда исторически подведен... это неслыханно! Это сверхъестественная голова! это единственный, чудовищный феномен!»[537] Примерно то же самое было и с философией истории. Еще Чичерин вспоминал, что Толстой «пробовал читать Гегеля», но признался, что для него это — «китайская грамота». Н. Кареев, разбираясь в системе философско-исторических построений Толстого и указывая на внутреннюю их противоречивость, между прочим заявил: «Война и мир не заключает в себе указаний на то, чтобы Толстой изучал этот вопрос и был знаком с обширной литературой, посвященной именно решению историко-философских вопросов, а потому многие возражения, делаемые им историкам, являются, по крайней мере, запоздалыми, тогда как другие прямо обнаруживают незнакомство с тем, что делается в исторической науке»[538].
Дело втом, что книга Бокля имела в России особенный успех (гораздо больший, чем на Западе) не как ученое сочинение, а как книга публицистическая, явившаяся в самый момент полемики вокруг характерных для русской интеллигенции 60-х годов споров об идеализме, материализме, нигилизме и пр. Русский Бокль — явление не научной, а интеллигентской мысли, как и русский Прудон. И как Пру- дон, Бокль вовсе не был евангелием одной левой интеллигенции. В борьбе, разыгравшейся между дворянской и разночинной интеллигенцией, Бокль, как и Прудон, был использован обеими сторонами. Представители научной истории и, тем самым, враги интеллигентского дилетантизма, как например С. Соловьев, выступали против Бокля, не находя в его теориях никакого научного значения и оценивая его как легковесного популяризатора; что касается интеллигенции, то она спорила о Бок- ле именно потому, что находила в его книге ответы на злободневные вопросы политической и общественной жизни.
Толстой, еще в 1862 г. прочитавший Бокля, находил тогда, что он очень занимательно анализирует законы цивилизации, но что законы эти не обязательны для России. Та эпоха, с ее последними усилиями отстоять славянофильство, прошла, но Толстой, конечно, остался тем же архаистом, с налетом славянофильских тенденций. От антиисторизма он, вместе с новой эпохой, переходит к проблеме исторической закономерности, но отстаивает свои архаистические тенденции. Бокль был при этом учтен и даже частично принят — поскольку в его теории были элементы, не только не противоречившие этим тенденциям, но даже их поддерживавшие. С. Соловьев совершенно правильно указал на то, что «иеремиады» Бокля, нападающего на историков за то, что они «наполняют свои сочинения самыми пустыми подробностями, анекдотами о государях, о дворах, бесконечными известиями о том, что было сказано одним министром, что думал другой и, что всего хуже, длинными известиями о войнах, сражениях, осадах» и т. д. — что все эти иеремиады сильно запоздали: «Бокль не знал, что делалось в этом отношении у нас в России. Здесь очень долго утверждали, что русская история начинается только с Петра Великого... Эта крайность вызвала, как обыкновенно бывает, другую крайность; но как бы то ни было, верно одно, что очень задолго до Бокля в одной стране громко проповедовались его положения»[539]. Под «другой крайностью» Соловьев явно разумеет исторические взгляды славянофилов — их специфическое «народничество», ставящее во главу угла движение и характер народной массы. Таким образом, между воззрениями Бокля и историческими принципами славянофилов оказалось родство, благодаря которому поверхностному наблюдателю может показаться, что философско-исторические тезисы Толстого идут непосредственно и только от Бокля. Некто В. Лопатин, пораженный этим сходством, заявил: «Вся философия романа "Война и мир" есть следствие непосредственного впечатления Бокля на Толстого»[540]. Это совершенно неверно: Бокль — источник второстепенный и нехарактерный. Характерно и важно совсем другое.
К концу 60-х годов философия истории настолько входит в злобу дня, что становится одним из главных пунктов борьбы между идеологами разных направлений. Архаистам приходится бороться на два фронта: против разночинной интеллигенции, с их материализмом и нигилизмом, и против постепенно образующейся академической науки — с С. Соловьевым во главе. Тут Толстому одному было уже не справиться. Образуется кружок «самобытных» мыслителей, связанных со славянофильством и с архаическим «народничеством», — партия архаистов-чудаков, среди которых основную роль играет давнишний друг Толстого, С. Урусов. Возникает дружба (и именно идеологического характера) с Ю. Самариным, С. Юрьевым;
укрепляются идейные связи с М. Погодиным. Общими усилиями вырабатываются основы той самой «самобытной» философии, которая явилась на страницах V и VI томов «Войны и мира».
Что касается Бокля, то С. Урусов дает хороший ключ к объяснению замеченного многими сходства между его историческими теориями и философией Толстого. В своей книжке «Обзор кампаний 1812 и 1813 годов» Урусов, между прочим, говорит о том, что история все еще остается «на неподвижной точке эмпиризма», а между тем материалы собраны — «остается привести их в разумную систему, а потом вывести закон событий и общественных явлений вообще». В числе попыток такого рода Урусов называет «Дух законов» Монтескье, а затем пишет: «Относительно законов исторических событий мне приятно опереться на мнения русских мыслителей. Мало кому известно, что гораздо прежде, чем знаменитый Бокль высказал свое мнение об истории в прекрасном Введении к истории цивилизации в Англии, наш профессор М. П. Погодин высказал весьма глубокий взгляд на эту науку. Вот что между прочим говорит наш историк во вступительной своей лекции "О всеобщей истории", читанной в 1834 году в Московском университете. «Неужели, говорит Погодин, люди зависят от случая и подвергаются опасности погибнуть в сию же минуту со всеми своими чувствами, мыслями, надеждами, историею? Рассудок невольно противится принять такое нелепое положение. — Если человечество сохраняется, то сохраняется для чего-нибудь, то есть имеет цель, в себе ли, вне ли. Если оно имеет цель, то к ней необходимо ведет какой-нибудь путь, который должен быть пройден последовательно, от начала до конца, с которого оно совратиться не может. — Следовательно, человечество имеет законы своего движения. — Человечество