на месте Кутузова Блюхер? Как поступил бы Бенигсен? Что сделал бы Барклай?" Проще и рациональнее было бы спросить себя: сколько человек из "Великой армии" вернулось за Неман? С великим сочувствием отозвалась вся Россця на призыв Кутузова к заведованию армиями: не зная слов, сказанных Кутузовым своему родственнику, каждый повторял: "Наш человек божий проведет анархиста!" А как только поселилась в народе уверенность, что воевода не разобьет, а только "проведет" неприятеля, то не могло удивить никого и оставление Москвы».
Эта характеристика усвоена Толстым и положена в основу главы, специально посвященной Кутузову (т. VI по изд. 1869 г.), которая начинается словами: «В 12 и 13 годах Кутузова прямо обвиняли за ошибки. Государь был недоволен им. И в истории, написанной недавно по высочайшему повелению, сказано, что Кутузов был хитрый придворный лжец» и т. д. Далее Урусов, говоря о переправе французов через Березину, защищает Кутузова от упреков: «Сидя в кабинете и глядя на карту, кажется непонятным, как мог Наполеон вырваться из западни, в которую попал; казалось бы, что Кутузову следовало ударить от Орши... Но все это прекрасно в кабинете и на карте; наделе же все выходит иначе» и т. д. Толстой прямо цитирует Урусова: «Для тех людей, которые привыкли думать, что планы войн и сражений составляются полководцами таким же образом, как каждый из нас, сидя в своем кабинете над картой, делает свои соображения о том, как и как бы он распорядился в таком-то и таком-то сражении, представляются вопросы... Деятельность полководца не имеет ни малейшего подобия с тою деятельностью, которую мы воображаем себе, сидя свободно в кабинете, разбирая какую-нибудь кампанию на карте» ит. д.
В конце VI главы Урусов опять возвращается к вопросу о Кутузове — здесь тон его становится уже патетическим: «До сих пор мы думали, вместе со всеми военными, что выиграна была нами кампания 1812 года отступлением, заманиванием в глубь страны; так думали после Барклая, Дюмурье и другие генералы; но теперь оказывается, что Кутузов создал непреложное правило для ведения какой угодно войны. Сколь же гениален был наш маститый старец, "человек божий"! Буду надеяться, что по крайней мере теперь военноученые наши оценят гениального Кутузова. Мне особенно приятно сознаться, что я не считал императора Александра I таким гением, каким он представляется мне теперь. Во-первых, он предоставил сделать выбор главнокомандующего нескольким лицам; во-вторых, утвердил выбор; в- третьих, оценил нашего старца, пожаловав его в фельдмаршалы и наградив его как только мог; наконец, Александр I воскресил тактику Кутузова блестящим ее применением к двум последовательным кампаниям. Так, через полвека удается мне, совершенно впрочем случайно, проникнуть в события 1812 года и восстановить истину».
Наконец, специально Кутузову посвящено особое примечание к I главе; здесь особенно интересна характерная для славянофилов (ср. полемику с Чичериным) защита «фактического предания» и предпочтение его документам — точка зрения, усвоенная и Толстым. Урусов пишет: «Удивительно как легко критиковать действия главнокомандующих! легко, читая лекции об войне 1812 года, находить, что Кутузов не сумел воспользоваться своим положением! Весьма полезны лекции и критические обзоры войн; чтение кампаний Юлия Цезаря, Фридриха II и Наполеона образовывает хороших главнокомандующих: но в лекциях, как и в критике, надо соблюдать крайнюю осторожность, отнюдь не позволяя себе разрушать анализом великие верования народов, заимствованные ими из достоверных фактов. Довольно понятно, почему на Кутузова нападают иностранные писатели: но как объяснить себе те яростные нападки, которым подвергался и подвергается Кутузов от наших военных ученых? Чувствуют ли наши анализты, что, разрушая репутацию Кутузова, они тем самым оправдывают нелепое мнение, будто бы нашествие два- надесяти языков было отражено морозом. Нападая на Кутузова, не разрушают ли наши писатели основательное народное верование в свой русский гений? Народное верование в гений Кутузова не есть простой вывод a priori; оно образовалось не из сказочных преданий, а совершенно иным путем. Сверх преданий, письменных и устных, есть еще один их род, на который историки и анализты не обращают никакого внимания, между тем как достоверность этих исторических документов стоит неизмеримо выше даже той достоверности, какую признают за писаниями. Я говорю о том фактическом предании, которое, как некая сила, воздействовавши однажды на современников события, невидимо передается потомкам; то есть не рассказами, которые подлежат изменению, не частными записками, не чем-нибудь осязательным, а тайно, невидимо, непонятно. Трепещет и отчаивается сын, а потом внук, и т. д. Видит современник, видит сын современника, и внук, и правнук, и т. д. Дрожала наша земля в день Куликовской битвы, поборол Дмитрий татар, и хотя бы открылось теперь подлинное письменное признание нашего героя о том, что во время битвы лежал он поддеревом, я никак не позволил бы себе разрушить великую репутацию его. Все можно подделать, но не подделаешь ту силу, которую имеют факты. Мы знаем наверно, что Димитрий решился, что решение свое он осуществил необычайным побоищем, в котором народ дрался против непобедимой стройной армии; знаем наверно, что народ победил, — и уже никакая сила не может разрушить в нас веру в великое мужество Донского героя. Анекдотическая сторона предания всегда колебалась и прочности не имела; но непрерывная сила факта, вольно или невольно, сознательно или бессознательно, не колеблется и не умирает; она остается и останется навсегда. Спросите наш народ о 1812 годе: книг он не читал, о планах главнокомандующих и понятия не имеет; но он знает, положительно знает, что земля дрожала, что тяжкая была година и что Кутузов провел Наполеона. Выслушавши это верование народа, каждый беспристрастный историк начнет разыскивать силу фактов, и он найдет ее в любой истории, даже самой враждебной относительно Кутузова и России. Перед ним раскроется следующий ряд достоверных фактов: Шестисоттысячная армия вломилась в Россию; Кутузов дал великое Бородинское сражение; Кутузов стоит у Тарутина, а Наполеон — в Москве: и вдруг опять везде одни русские да Кутузов. Добросовестный анализ поищет объяснения этому страшному событию и найдет его в том, что дивный план был задуман Кутузовым и буквально приведен в исполнение. И уже никак не позволит себе такой историк слегка отозваться о столь великом человеке; не станет он уверять читателей, будто бы "хитрый Кутузов солгал" или "не сумел воспользоваться выгодами своего положения". Небольшая армия, казаки и народ уничтожают непобедимую армию в 600 ООО человек; эта армия под Лейпцигом разбивает новые полчища; наконец, та же армия, из тех же русских крестьян, входит в Париж: — Чего еще больше? Но нет, историкам этого мало: им хочется, чтобы факты совершались непременно так, как пишутся в книжках. Вот, например, если бы Кутузов выпустил всю неприятельскую армию в целости из России, но при этом сказал бы: "Poussifere, je te laisse partir et ne veux pas te voir pdrir!.." О! тогда совсем было бы иное дело! Тьер превознес бы Кутузова, а наши историки сказали бы, что дескать сами неприятели наши сознаются в том, что Кутузов был великий полководец».
Итак, вся военно-теоретическая часть «Войны и мира», вплоть до трактовки Кутузова, сделанной, в противовес историкам, на основе «фактического предания», представляет собой результат работы кружка, в котором роль Урусова была очень важной. В недрах этого же кружка зародились и развились основы «доморощенной» философии истории, главная цель которой была противопоставить «объективные законы», выведенные математическим методом, обычному для историков и публицистов методу «отыскания причин», перенесенному из естествознания. Эта философия истории, по существу своему, была, конечно, антиисторична и шла вразрез с общественными тенденциями эпохи. Для Толстого эта критическая, «отрицательная» сторона теории была главной, между тем как Урусов серьезно лелеял мечту, что совместными усилиями они откроют все «законы» и что скоро не только природа, но и история будет в их руках — в руках кружка гениев. Поэтому Урусов огорчился, прочитав корректуры VI тома «Войны и мира» и увидев, что Толстой дальше повторений и «отрицаний» не идет. 12 мая 1869 г. он пишет Толстому: «Я позволю вам заметить одно: в шестой части слишком много повторений всего того, что вами уже высказано прежде. Я бы советовал ограничиться, относительно исторического отдела, тем, что сказано в начале шестого тома, и эпилогом, в котором сколь можно более сократить критику, полемику и вообще отрицательную сторону. То, что не хорошо — уже известно; ошибки историков уже неоднократно высказаны: — давайте положительную сторону». Урусов, помогший Толстому справиться с военно-теоретической частью и мечтавший об открытии «объективных законов», не учел того, что у Толстого есть свои собственные задачи и приемы, связанные с жанром и конструкцией романа.
Дело в том, что философский и военно-теоретический материал пригодился Толстому не только как материал идеологический, но и как материал конструктивный, стилевой. Вместе с переходом от жанра романа-хроники к жанру «эпопеи», иначе говоря — вместе с повышением жанра Толстому необходимо было ввести в роман новый стилистический элемент, более возвышенный, чем стиль семейных и батальных сцен. Необходимость этого элемента особенно ощущалась в разделах романа — там, где начинался новый том или новая часть. Жанр военно-исторической эпопеи, ясно обрисовывавшийся уже во время работы над IV томом (1868 г.), требовал «гомеровских» отступлений, которые служили бы конструктивными и стилистическими вехами, обособляя авторский тон повествования от диалога персонажей и от простого описания событий. И в самом деле, главные философские отступления «Войны и мира» расположены именно в местах разделов — как зачины. Первые три тома романа (по изд. 1868 г.), еще связанные с первоначальным «английским» жанром и потому не нуждавшиеся в особых стилистических разделах, не содержат в себе никаких гомеровских отступлений; монтаж этих томов построен на простом чередовании сюжетных линий, в основе которого лежит чередование батальных и семейных сцен. Только страницы, посвященные масонству, вводят в роман несколько новый элемент, но не связанный еще с авторским тоном, а только свидетельствующий о приближении к нему. Первый признак будущих авторских отступлений, связанных с повышением жанра, — короткие рассуждения, открывающие вторую часть третьего тома: «Библейское предание говорит, что отсутствие труда праздность, была условием блаженства первого человека до его падения» и т. д. Вместе с переходом к 1812 г. необходимость авторских отступлений, как элемента «эпического» жанра, стала ясной — и первая часть IVтома открывается длинным рассуждением о причинах войны 1812 г. и о фатализме в истории. Тем самым проблема нового жанра решена, и жанр этот предъявляет уже свои объективные требования — требования