Работы о Льве Толстом — страница 175 из 310

Вряд ли Толстой читал книгу Флеровского, хотя отзыв «Зари» и мог его заин­тересовать. Зато он, несомненно, читал вторую его книгу — «Азбуку социальных наук»33. Эту книгу Флеровский писал по заказу кружка чайковцев, обратившихся в это время к социально-этическим вопросам. Необходима была книга по этике: «Кто же может написать такую книгу? К кому из наших писателей можно за этим обратиться? Остановились на Флеровском. Он тогда уже близко стоял к кружку. Живя в Любани, он частенько ездил в Петербург, чтобы повидаться с Натансоном и другими чайковцами. Мысль написать такую книгу пришлась по душе Флеров- скому»[578].

«Азбуку социальных наук» читали с не меньшим восторгом, чем первую книгу Флеровского. Н. А. Малиновский называет ее прямо «откровением»: «Это была целая философия коллективизма... она противопоставляла, как основной принцип исторической эволюции, дарвиновской борьбе за существование — «союз за суще­ствование»; общежитию, основанному на «хищнических» началах, она противо­поставляла коллективистское мирно-трудовое начало общежития. Она доказывала, что завоевания, рабство и насилия никогда не способствовали прогрессу человече­ства и только альтруистические начала спасали мир от разложения и гибели»[579].

Толстой читал «Азбуку» Флеровского, вероятно, не в эти годы, а позже — когда отрекся от своего прошлого. В воспоминаниях Горького о Толстом описана одна замечательная сцена, свидетельствующая, между прочим, о том, что Толстого дав­но интересовала и беспокоила личность и деятельность Берви: «Однажды, расска­зывая ему о Тифлисе, я упомянул имя В. В. Флеровского-Берви.

Вы знали его? — оживленно спросил JI. Н. — Расскажите, какой он.

Я стал рассказывать о том, как Флеровский — высокий, длиннобородый, худой, с огромными глазами, — надев длинный парусиновый хитон, привязав к поясу узелок риса, вареного в красном вине, вооруженный огромным холщовым зонтом, бродил со мной по горным тропинкам Закавказья, как однажды на узкой тропе встретился нам буйвол, и мы благоразумно ретировались от него, угрожая недоб­рому животному раскрытым зонтом, пятясь задом и рискуя свалиться в пропасть. Вдруг я заметил на глазах JI. Н. слезы, это смутило меня, я замолчал.

Это ничего, говорите, говорите! Это у меня от радости слушать о хорошем человеке. Какой интересный! Мне он так и представлялся, особенным. Среди писателей-радикалов он — самый зрелый, самый умный, у него в "Азбуке" очень хорошо доказано, что вся наша цивилизация — варварская, а культура — дело мирных племен, дело слабых, а не сильных, и борьба за существование — лживая выдумка, которой хотят оправдать зло»[580].

Действительно, вторая часть «Азбуки» (изд. 1871 г.) кончается суровым приго­вором над европейской цивилизацией: «Она точно так же, как и ее предшествен­ницы, не учит людей жить создающею солидарность между ними мировой жизнью; она не развивает в них той силы, которая для каждого человека может сделаться источником наибольшего счастья; между тем до тех пор, пока люди этому не нау­чатся, они не будут исполнять своего назначения и будут только уменьшать и собственное свое и чужое счастье. Могут ли считаться цивилизованными и нрав­ственно развитыми те, которые видят, что девять десятых земной суши нуждаются в заселении, и которые все-таки утверждают, что людям для того, чтобы жить, нужно бороться между собою за существование, а не помогать друг другу? Пусть их самолюбие восстает против этого сколько им угодно, а я все-таки им скажу, что их цивилизация не сознательная, — варварская!»[581]

Можно подумать, что это писал Толстой последних лет. Семидесятник, читая религиозно-нравственные писания Толстого, сказал бы, пожалуй, о них: «Можно подумать, что это писал Флеровский или кто-нибудь из чайковцев». Н. Малинов­ский, например, считает, что система научной этики, построенная Флеровским, явилась во многом «предшественницей нравственного учения JI. Н. Толстого»[582]. Это очень важно и очень характерно. Мог ли Берви-Навалихин думать в 1869 г., что этот самый «речистый унтер-офицер» окажется через несколько лет чуть ли не его последователем?

О всевозможных «предшественницах» толстовского учения я буду говорить ниже. Пока важно другое. Толстой, оказывается, действительно интересовался Флеровским и даже представлял его себе «особенным». Слушая рассказ Горького, он прослезился, вероятно, не только потому, что услышал о хорошем человеке. Он не сказал Горькому, что знал этого человека еще в Казани; он не сказал (или не знал?), что этот человек написал когда-то жестокую рецензию на «Войну и мир»; он умолчал (или тоже не знал?) и еще об одном. В 1901 г. в разговоре с А. Б. Голь­денвейзером об анонимной брошюре Чичерина Толстой сказал: «Нехорошо, что он не решился подписаться... что же старому человеку сделают? Говорят, что меня спасает мое имя, а вот Берви, который написал "Азбуку социологии" и теперь недавно за своей подписью напечатал что-то за границей. Ему семьдесят лет, живет он где-то в Екатеринославе или Кременчуге, и кто его тронет, старика?»[583]

Это «что-то», появившееся за границей, было сочинение «Три политические системы: Николай I, Александр II и Александр III. Воспоминания Н. Флеровского»[584]. Можно ожидать, что после всего пережитого, сделанного и высказанного Толстым в 80-х и 90-х годах, имя его будет произнесено в воспоминаниях этого «самого ум­ного среди писателей-радикалов» с полным признанием и уважением. Но прямо­линейный и суровый «Навалихин»[585], отстрадавший двадцать пять лет в ссылках и пожертвовавший всем для пропаганды своих идей, этот «апостол библейский» (как его называла С. Перовская), остался непреклонным и непримиримым до конца.

Многих победил Толстой своей «Исповедью», своим отказом от прошлого, но Флеровскому всего этого было мало. Для него Толстой был не более как последний из «кающихся дворян». Он мог торжествовать свою победу над тем самым графом, которого запомнил с Казани, но и только. Строгий ригорист, человек твердых убе­ждений, он подозрительно относился к такого рода «исповедям», чувствуя в них некоторый исторический расчет. В проповеди Толстого, повторявшей многое из его собственных мыслей, Флеровский мог видеть желание сохранить силу своего воз­действия — те самые черты, о которых говорит в своих воспоминаниях о Толстом Горький: «Меня всегда отталкивало от него это упорное, деспотическое стремление превратить жизнь графа Льва Николаевича Толстого в "житие иже во святых отца нашего блаженного болярина Льва" он давно уже собирался "пострадать"; он высказывал... сожаление о том, что это не удалось ему, — но он хотел пострадать не просто, не из естественного желания проверить упругость своей воли, а — с явным и — повторю — деспотическим намерением усилить гнет своих религиозных идей, тяжесть своего учения, сделать проповедь свою неотразимой, освятить ее в глазах людей страданием своим и заставить их принять ее, вы понимаете — заставить!»[586]Флеровский чувствовал эти особенности толстовской позиции еще гораздо острее и грубее — как давнишний современник и противник. У него не было ни­каких оснований ни для того, чтобы особенно преклоняться перед Толстым, ни для того, чтобы особенно щадить его. Страница его воспоминаний, посвященная Толстому, написана едко и беспощадно: «Толстой с его учением о непротивлении злу немало способствовал усыплению общества и поощрению его малодушия; восхищаясь идеей непротивления злу, оно проглядело все меры правительства, которыми уничтожались последние следы свободы в стране и окончательно уби­валось умственное движение... В Англии Толстой был бы немыслим: если бы в

Англии знаменитый писатель и владелец земли ценою в 60 ООО фунтов стал бы проповедовать такие учения, как Толстой, то от него бы потребовали, чтобы он сам делал то, что он проповедует другим, иначе его и читать никто бы не стал: аренда­тор не платит ему денег — он должен молчать; книгопродавец продал его сочинения и деньги взял себе — он должен молчать; из письма с деньгами лакей вынул деньги, а письмо разорвал и бросил; Толстой должен сказать ему: "тебе нужны деньги, на тебе чек на 3000 фунтов, поди возьми сколько тебе надо". — При таком условии и среди совестливых англичан он сделался бы наконец нищим, а в России все его имущество растащили бы у него в один год; между тем известно, что его богатства не только не уменьшаются, но он их приумножает... Толстой — премилый человек, добродушный, благотворительный, между богатыми людьми трудно найти равно­го ему по добродетели, а все-таки учение его заключает в себе лицемерие, слово с делом у него не сходится, да и сходиться не может. Деспотизм до того деморализи- ровал русских, что лицемерие вовсе их не возмущает»[587].

Так закончилась история этих отношений, завязавшихся еще в Казани и длив­шихся, почти без личного знакомства, больше пятидесяти лет. Последним своим выступлением против Толстого Флеровский хотел показать, что, несмотря на сход­ство некоторых сторон толстовского учения с его идеями, между ними нет и не может быть ничего общего. Толстой остался для него представителем старой России, которая любила грешить и лицемерно каяться.

Толстой, конечно, сам чувствовал эту разницу. Слушая рассказ Горького, он прослезился не только потому, что услышал о хорошем человеке. Жизнь и личность Берви-Флеровского была для него болезненным соблазном и укором. Образ этого вольного скитальца, не связанного ни семьей, ни имуществом, не имеющего ника­кой собственности, кроме холщового зонтика и узелка с рисом, человека, которого никто не смеет упрекнуть в том, что он проповедует одно, а делает другое, — этот образ, очевидно, преследовал и воображение и совесть Толстого. Рядом с его слож­ной, запутавшейся в собственных страстях и противоречиях жизнью в воображении явилась жизнь противоположная: простая, свободная от власти, от хитрости, от лицемерия и покаяний. Здесь сказалась та историческая тяга к «юродству», которая овладела Толстым к концу 70-х годов. Отсюда же ведут свое начало те слезы, кото­рыми Толстой прервал рассказ Горького.