Работы о Льве Толстом — страница 176 из 310

2

Промежуточный период: новый уход из литературы. Работа над «Азбукой».

Увлечение хозяйством: Толстой в Самарской губернии. Неудачи и волнения.

Окончание «Войны и мира» было для Толстого началом невеселой полосы со­мнений, исканий и борьбы с самим собой. Слева он объявлен реакционером, справа — нигилистом. Своим его признали только новые славянофилы, «почвен­ники», возобновившие борьбу с западниками. «Война и мир» — их хоругвь, с ко­торой они выступают в крестовый поход на противника.

Но Толстой не принимал участия в этом походе. Он — в промежутке.

Промежуточные периоды — самое трудное в жизни писателя. Оконченный труд еще не отошел в прошлое. Инерция старого замысла и материала соблазняет про­должать ту же или подобную ей работу. В то же время появляется раздражающее и даже пугающее ощущение подражания самому себе.

У Толстого эти промежутки особенно мучительны и чреваты последствиями. Он так занят своей судьбой, своей исторической миссией, что всякая пауза, всякая остановка кажется ему катастрофой. Он сам признается в письме к А. А. Толстой в 1874 г.: «Я по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut de ces pyramides 40 sifecles me contemplent[588] и что весь мир погибнет, если я останов­люсь» (62, 130). В первой половине этой замечательной формулы Толстой повто­ряет слова Наполеона, сказанные им в Египте, — слова того самого Наполеона, на которого он так напал в «Войне и мире». Там он писал: «Кутузов никогда не гово­рил о 40 веках, которые смотрят с пирамид» (72, 183); здесь он цитирует эти слова уже сочувственно — как основной принцип своего собственного поведения.

В этой формуле очень ярко выражены творческие стимулы Толстого, требующие непрерывного вмешательства, непрерывного воздействия, непрерывной деятель­ности. Конечно, именно эти стимулы сделали Толстого столь исторически живучим, но зато они же доводили его иногда в периоды неизбежных остановок и промежут­ков до отчаяния, почти до сумасшествия.

Отойти в сторону, подождать, заняться чем-нибудь не имеющим отношения к общественной деятельности, к истории Толстой не мог. Не будучи литератором или журналистом, он вместе с тем зорко следит за каждым движением общест­венной и литературной жизни и на все реагирует. Он как будто не допускает мысли, чтобы что-нибудь важное прошло без его участия или вмешательства. Когда идет Крымская война, он едет в Севастополь и пишет военные рассказы. Когда начинается спор об «Отцах и детях», он пишет повесть «Два гусара». Когда возникает полемика о «чистом» искусстве, он пишет повесть «Альберт». Когда поднимается вопрос о женской эмансипации, он пишет роман «Семейное счастье». Когда все начинают говорить о «народе», он бросает литературу, становится сель­ским учителем и пишет памфлет под заглавием «Кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» И так до конца: и «Война и мир», и начатый роман о Петре I, и «Анна Каренина», и «Исповедь», и народные рассказы, и «Воскресение» — все это было вмешательством Толстого в дела и события его эпохи, все это было результатом сложной исторической так­тики и стратегии.

В его письме к Е. П. Ковалевскому, написанном в момент перехода от литера­туры к школе, есть афоризм, достойный стать эпиграфом к руководству по воен­ному искусству: «Мудрость во всех житейских делах, мне кажется, состоит не в том, чтобы знать, что нужно делать, а в том, — чтобы знать, что делать прежде, а что после» (60, 328). Всегда делать — и не что-нибудь вообще, а именно то, что нужно сейчас. Этой мудростью или, вернее, искусством Толстой сам обладал в высшей степени.

И вот — Толстой в промежутке. Отошла не только работа над романом, длив­шаяся пять лет, — отошла целая эпоха, отошли все люди, с которыми Толстой вступил в литературу (Тургенев, Анненков, Дружинин, Боткин, Чичерин), отошла, наконец, и та литература, в которой он чувствовал себя своим. Уже в 1868 г. Толстой мечтал об издании журнала «Несовременник», в котором, как он с раздражением писал М. П. Погодину 7 ноября 1868 г., «исключено бы было только то, чтонапол- няет теперь работой "/т всех типографий мира, т. е. критика, полемика, компи­ляция, т. е. непроизводительный задор и дешевый и гнилой товар для бедных умов потребителей» (61, 208). В начале 70-х годов положение Толстого среди новых потребностей и запросов стало еще более сложным. Важность и нужность прежней «изящной словесности» перестала ощущаться: новые произведения или проходи­ли незамеченными, или встречались наиболее влиятельной критикой с иронией и насмешкой. Этот факт отмечается в самой прессе: «Да, в наши дни положение писателя вообще, а начинающего в особенности — ужасное положение! Нужно много храбрости, чтобы выступить на сцену, и еще больше энергии и силы воли, чтоб на ней удержаться. При первом поднятии занавеса, при первых звуках перво­го монолога раздаются свистки и шиканье»[589].

Писателю продолжающему, и особенно ведущему свое литературное происхо­ждение от 50-х годов, было в некоторых отношениях еще труднее, чем начинаю­щему. Семидесятые годы были катастрофическими для многих писателей старше­го поколения: и для Тургенева, и для Гончарова, и для Писемского, и для Лескова. То же случилось и с Толстым: он оказался, в сущности, без дела, без пути, без влияния. Навалихин начинал свою статью совершенно бесцеремонными, но имев­шими некоторое основание и потому характерными словами: «Когда явился в свет роман гр. Л. Толстого "Война и мир", не было никакой причины говорить о нем; в массе общества имя Толстого едва помнили, и его неудачи в области его педаго­гических фантазий были более известны, чем его литературная деятельность»[590].

Первое решение Толстого — бросить писать и, во всяком случае, прекратить печатание. Летом 1870 г. он пишет Фету: «Я, благодаря бога, нынешнее лето глуп, как лошадь. Работаю, рублю, копаю, кошу и о противной лит-т-тературе и лит-т- тераторах, слава богу, не думаю» (61, 236-237). Осенью 1871 г., в ответ на пригла­шение сотрудничать в газете «Гражданин», он пишет редактору (В. П. Мещерско­му): «Я ничего не пишу, надеюсь и желаю ничего не писать, в особенности не печатать; но если бы даже я по человеческой слабости поддался опять дурной стра­сти писать и печатать, то я во всех отношениях предпочитаю печатать книгой... По правде же вам сказать, я ненавижу газеты и журналы — давно их не читаю и считаю их вредными заведениями для произведения махровых цветов, никогда не дающих плода, заведениями, непроизводительно истощающими умственную и даже худо­жественную почву... Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает». Тогда же он пишет Страхову: «Но бросьте раз­вратную журнальную деятельность... Про себя же скажу, что я... ничего не пишу и не хочется душой писать» (61, 257-258, 262).

Писательство объявлено «человеческой слабостью» и даже «дурной страстью». Однако дальше в том же письме к Мещерскому есть характерное противоречие, обнажающее настоящую основу этого нападения на литературу: «Мысль о направ­лении газеты или журнала мне кажется тоже самою ложною. Умственный и худо­жественный труд есть высшее проявление духовной силы человека, и потому он направляет всю человеческую деятельность, а его направлять никто не может» (61, 258). Толстой явно оскорблен журнальными отзывами о «Войне и мире». Он от­стаивает взгляд на художника как на властителя умов, стоящего вне всяких «на­правлений».

Итак — новый уход из литературы, но гораздо более трудный, сложный и бо­лезненный, чем первый. В мрачное лето 1869 г. он доходил почти до сумасшествия, до признаков психического расстройства. С. А. Толстая записала об этом лете в дневнике: «Он сам много думал и мучительно думал, говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа; что для него все кончено, умирать пора и проч.»[591]. Это состояние затянулось и на следующие годы — как серьезная душевная болезнь. 9 декабря 1870 г. С. А. записала: «Все это время бездействия, по-моему умственного отдыха, его очень мучило. Он говорил, что ему совестно его праздности не только передо мной, но и перед людьми (т. е. прислугой. — Б. Э.) и перед всеми. Иногда ему казалось, что приходит вдохновение, и он радовался. Иногда ему кажется — это находило на него всегда вне дома и вне семьи, — что он сойдет с ума, и страх сумасшествия до того делается силен, что после, когда он мне это рассказывал, на меня находил ужас»[592]. Сам Толстой писал Фету летом 1871 г.: «Упадок сил, и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет». Тогда же — С. Урусову: «Никогда в жизни не испытывал такой тоски. Жить не хочется» (61, 253, 255). Осенью 1871 г. С. А. Толстая пишет своей сестре: «Левочка постоянно говорит, что все кончено для него, скоро умирать, ничто не радует, нечего больше ждать от жизни»[593]. В доме — настроение подавленности и страха: «Меня теперь постоянно страшно удивляет, — пишет Софья Андреевна сестре 29 сентября 1871 г., — что есть на свете что-то веселое, если кто-нибудь веселит­ся»[594].

Прошло десять лет со времени первого отречения Толстого от литературы. Тогда он совершил сложный обходной путь — через школу, семью и хозяйство, после чего уже полузабытый автор «Детства» и военных рассказов явился перед читателями с «Войной и миром». Новое отречение приводит его на старый обходной путь. Уже осенью 1868 г. он набросал в записной книжке план «Азбуки». С. А. Толстая, опи­сывая лето 1869 г., вспоминает: «Он стал читать русские сказки и былины. Навел его на это чтение замысел писать и составлять книги для детского чтения для че­тырех возрастов, начиная с азбуки»[595]. Тогда, десять лет назад, Толстой уверял Чи­черина, что все другие дела и занятия — ничто в сравнении с его школой; теперь он пишет А. А. Толстой (в январе 1872 г.): «Пишу я эти последние года азбуку и теперь печатаю. Рассказать, что такое для меня этот труд многих лет — азбука, очень труд­но... Гордые мечты мои об этой азбуке вот какие: по этой азбуке только будут учиться два поколения русских всех детей, от царских до мужицких, и первые впе­чатления поэтические получат из нее, и что, написав эту Азбуку, мне можно будет спокойно умереть»