Работы о Льве Толстом — страница 177 из 310

(61, 269).

Вопрос о народном образовании стоял в начале 70-х годов гораздо острее и определеннее, чем это было десять лет назад. Он дебатируется во всех журналах и газетах как один из самых злободневных и основных вопросов общественной и политической жизни. Область народного образования становится узловым пунктом классовой борьбы. Дворянство, напуганное событиями последних лет, уже не скрывает серьезности своего положения. Публицисты дворянского лагеря начи­нают откровенно говорить о грозящей их сословию опасности, о необходимости напряженной и организованной борьбы не только за свое экономическое и поли­тическое благополучие, но и за «нравственное влияние» на массы. Вопрос о совре­менном положении и роли дворянства выдвигается тем самым на первый план. В газетах начинается усиленная агитация, адресованная и к дворянству и к прави­тельству.

От правительства требуют предоставления дворянству полной и действительной власти в деле руководства народной школой. К дворянству обращаются с увеще­ваниями «сознать свои недостатки, сознать свою органическую слабость, обдумать всю неизмеримую трудность дела, за которое, по призыву сверху, оно берется, и затем предпринять гигантские усилия, чтобы быть в силах и быть достойным взять­ся за это дело, сплотив себя в единое, крепкое духом и крепкое телом органическое целое... Дворянству предстоит ответить на вопрос: что оно и есть ли оно? и от того, как оно примется задело, будет зависеть не только участь вверяемого ему дела, но... и его собственная будущность»[596]. Статьи на тему «школа и дворянство» не сходят с газетных столбцов. Тон этих статей делается все более боевым и даже патетиче­ским. Обсуждение вопроса о том, «кто будет осматривать школы, кто их будет открывать или закрывать, кто будет наблюдать затем, чтобы дурные и неспособные люди не могли быть учителями, кто будет распространять в школах и в народе хорошие книги и изгонять дурные», и т. д., заканчивается, например, следующей громкой тирадой, написанной в стиле прокламации: «Минута для дворянства, русского, поместного, в родословные книги по губерниям вписанного, настала весьма важная. Теперь не в фразах и не в заверениях дело, а в деле. Оно должно или доказать, что оно есть живое тело с умом и сердцем, или доказать, что правы те, которые его не признают. Средины нет!.. Оно, так сказать, прижато к стене. От него зависит его нравственное быть или не быть, и от него зависит политическая будущ­ность России»[597].

На фоне этих дебатов о школе и дворянстве новое выступление Толстого в роли народного учителя и составителя «Азбуки» для всех детей, от царских до мужицких, получает очень важный и характерный для его социального поведения смысл. Его считают представителем и даже идеологом «дворянства русского, поместного, в родословные книги по губерниям вписанного». Он наследник того старого, ущерб­ного, оппозиционного дворянства, которое давно (еще при Александре I) удалилось от службы и село на землю. Он аристократ-аграрий, отрицающий городскую ци­вилизацию и презирающий служилое и земское, либерально-буржуазное дворян­ство. Он в некотором роде «славянофил» (начало 70-х годов было эпохой новой вспышки славянофильских идей), уверенный в существовании особой соотноси­тельной гармонии между землевладельческой аристократией и крестьянством. Тяга к мужику, уже давно подсказанная ему исторической действительностью, начина­ет приобретать теперь, под напором новых событий, более сознательный харак­тер.

И вот Толстой начинает обдумывать план сложной кампании: против нового, буржуазного дворянства с его правительством и против «новых людей» — против новой, революционной интеллигенции. Наступает момент, когда он должен пока­зать, что его позиция представляет собой единственно правильный путь борьбы и спасения. Его опорой, его «армией» должно быть крестьянство (и крестьянство именно зажиточное, хозяйственное) — это единственное патриархальное «сосло­вие».

«Азбука» была первым, еще очень осторожным движением Толстого по наме­ченному пути. Десять лет назад он тоже выступил в роли народного учителя — очень шумно, очень откровенно, очень преувеличенно и очень противоречиво. Это было еще почти стихийное, почти инстинктивное движение, хотя в основе его уже был план борьбы с «умными». Теперь все стало более серьезным, более определенным и потому более осторожным. Эпоха яснополянского журнала была эпохой роман­тической и потому несколько наивной: Толстой, борясь с петербургской литера­турой, говорил тогда не столько об учении грамоте, сколько о том, «кому у кого учиться писать». Статьи писались со слезой и с яростью — с лирикой и с сарказмом. Теперь положение было другое. Нужно было действовать обдуманно, спокойно и твердо: некому и незачем было доказывать, что Федька и Семка пишут лучше, чем Пушкин и Гете, а надо было ясно и просто говорить о том, как обучать их грамоте и что давать им для чтения. Надо было вступить в борьбу с «просветителями» и «направленцами», но не прямо, не при помощи статей, а самым подбором мате­риала. Враг настолько силен, что вести с ним борьбу открыто, в лоб, было риско­ванно. Надо было действовать с хитростью — так, чтобы часть врагов переманить на свою сторону и таким образом перессорить их между собой. По поводу расска­за «Кавказский пленник», появившегося до «Азбуки» в журнале «Заря», Толстой писал Страхову, деятельному своему помощнику: «А от публики я не только не жду суждений, но боюсь, как бы не раскусили. Я нахожусь в положении лекаря, стара­тельно скрывшего в сладеньких пилюлях пользительное, по его мнению, касторо­вое масло и только желающего, чтобы никто не разболтал, что это лекарство, чтоб проглотили, не думая о том, что там есть. А оно уж подействует» (67, 285). Эти слова относятся и ко всей «Азбуке» в целом. Она скрывает в себе систему лечения от всевозможных вредных «интеллигентских» идей: общественных, естественно­научных, исторических и пр.

«Азбука» Толстого направлена против основных методов и принципов новой педагогики. Системе разума он противопоставляет систему веры, системе нау­ки — систему инстинкта и воображения, системе убеждений и идей — систему нравственных правил. Художественное слово использовано им здесь как противо­ядие, спасающее от разного рода просветительных теорий и идей. Это «лекарство» запрятано глубоко в пилюлях, но в некоторых местах книги полемическая тенден­ция выступает довольно явно. Никакого предисловия в «Азбуке» нет (па это все критики обратили внимание), но внутри есть разные «общие замечания для учи­теля», написанные в виде кратких советов и правил. Среди них есть очень харак­терные и очень принципиальные: «Для ученика, ничего не знающего о видимом движении небесного свода, солнца, луны, планет, о затмениях, о наблюдениях тех же явлений с различных точек земли, толкование о том, что земля вертится и бе­гает, не есть развязка вопроса и объяснение, а есть без всякой необходимости на­вязываемая бессмыслица. Ученик, полагающий, что земля стоит на воде и рыбах, судит гораздо здравее, чем тот, который верит, что земля вертится, и не умеет это­го понять и объяснить» (22, 191). Каким образом земля стоит на воде и рыбах, ученик, конечно, тоже ни понять, ни объяснить не может, но Толстому это не важно, — Толстому важно противопоставить науке, которая кичится своей про­светительной ролью, предание, которое должно приниматься на веру. На этот выпад Толстому вполне резонно отвечали: «Отчего же автор признает ребенка способным понять бессмыслицу относительно рыб и не признает возможным, чтобы он понял истину о вращении земли? Гораздо естественнее предположить, что он не поймет и первого (так как вряд ли кто возьмется ему объяснить это), а примет, конечно, на веру. В таком случае не лучше ли, чтобы он верил в действи­тельность, нежели в бессмыслицу?»

А дело-то, конечно, в том, что Толстого возмущают самые претензии науки на раскрытие истины и тем самым на руководство человеческим поведением, на ра­зумное построение жизни. Он принципиальный и ожесточенный враг такого от­ношения к науке. У него отношение к науке домашнее, хозяйственное. Вращается ли земля и «бегает», или стоит на месте — это и для хозяйства и для нравственности совершенно безразлично. Платон Каратаев, наверно, не знал, что земля «бегает», а жил правильнее тех, кто знает, — вот скрытый тезис Толстого. Иной предрассудок лучше и полезнее так называемой научной истины, потому что вера в науку влечет за собой соблазн — анализировать самые основы жизни, а это приводит к безверию, к отрицанию. Толстой сам говорит об этом в тех же «замечаниях»: «Избегайте весьма любимого... сообщения необычайных результатов, до которых дошла нау­ка — вроде того: сколько весит земля, солнце; из каких тел состоит солнце; как из ячеек строится дерево и человек, и какие необыкновенные машины выдумали люди... Сообщая такие сведения, учитель внушает ученику мысль, что наука может открыть человеку много тайн, — в чем умному ученику слишком скоро придется разочароваться» (22, 192).

Его больше всего беспокоят естествознание и физика — науки, которые в 60-х годах обрели репутацию особенно важных для развития и, признанные виноватыми в распространении нигилистических идей, были потом торжественно изгнаны из программы «классического» образования. Толстой сам сочиняет естественнонауч­ные рассказы, в которых объясняет: «куда девается вода из моря», «для чего ветер», «отчего зимой двери разбухают», «отчего подушки под телеги вырезают не из дуба, а из березы», «откуда берется тепло на севере», «как делают воздушные шары», «как "придумано было" электричество», «что такое магнит» и т. п. Вопросы взяты из узкого круга практической, хозяйственной жизни и поставлены так, чтобы ответы не уводили в сторону, а шли бы по той же линии — для него или как. Детям совсем не нужно знать законы мироздания, — пусть они остаются тайной; но им полезно знать, что «если б не было ветра, нельзя было бы пускать змея», что «пока не знали магнита, не плавали по морям вдаль от берега» и т. д. П. Полевой очень остроумно заметил: «Все статьи изложены с той точки зрения, что природа устроена на пользу человека и представляет собою не более как обширное хозяйство»[598]. Действительно, Толстой пишет свои рассказы из физики тоном хозяина и