Работы о Льве Толстом — страница 183 из 310

лись начала русского народного духа. Это напомнило мне, что тоже прикосновенный к славя­нофильству г. Страхов одно время очень старался доказать, что нигилизм есть одно из самых ярких выражений начал русского народного духа... Я думаю, что если гр. Толстой исполнит приписываемое ему намерение написать роман из времен Петра Великого, то оставит эти несчастные начала народного духа, которые каждый притягивает за волосы к чему хочет, совсем в стороне. Быть может, он потщится свалить Петра с пьедестала, как личность; быть может, он казнит в нем человека, толкнувшего Россию на путь европейских форм раздвоенности народа и "общества"... Славянофильства тут все-таки не будет». Как бы назло Ткачеву, Михайловский все время оперирует старыми статьями Толстого — теми самыми, которые, по словам Ткачева, «попали в тон реакционному меньшинству». Михайловский видит в этих статьях совсем другое: «Почему читающей публике решительно неизвестны истин­ные воззрения гр. Толстого? Отчего они не коснулись общественного сознания? Много есть тому причин, но одна из них, несомненно, есть нравственное соседство пещерных людей, холопски, т. е. с разными привираниями и умолчаниями, лобы­зающих шуйцу гр. Толстого. Я на себе испытал это. Я поздно познакомился с идея­ми гр. Толстого, потому что меня отгоняли пещерные люди, и был поражен, увидав, что у него нет с ними ничего общего». Об этих «пещерных людях» (критиках «Рус­ского вестника», «Русского мира», «Гражданина» и пр.) Михайловский говорит: «Эти несчастные не понимают, что то, что им нравится в гр. Толстом, есть только его шуйца, печальное уклонение, невольная дань "культурному обществу", к кото­рому он принадлежит. Они бы рады были из него левшу сделать, тогда как он, я думаю, был бы счастлив, если бы родился без шуйцы». Вся остальная часть статьи посвящена развитию теории о деснице и шуйце Толстого, которую Михайловский называет гипотезой, но считает ее законной, «потому что без нее нет никакой воз­можности свести концы его литературной деятельности с концами. Гипотеза же эта объясняет мне все».

Рабочая гипотеза о шуйце и деснице и о переживаемой Толстым драме понадо­билась Михайловскому, конечно, не столько для того, чтобы свести концы с кон­цами в деятельности Толстого, сколько чтобы свести их в позиции и поведении «Отечественных записок». Очень трудно было доказать «сходство воззрений Тол­стого с воззрениями редакции «Отечественных записок» в тот момент, когда роман того же Толстого печатался в «Русском вестнике» — в органе «пещерных людей». Оставалось одно: предложить гипотезу, по которой все, что у Толстого было похо­же (или могло казаться похожим) на взгляды «Отечественных записок», надо счи­тать его «настоящим воззрением» — десницей, а все, что никак не годилось для такой операции, надо считать «печальным уклонением» — шуйцей. «Анна Каре­нина», например, целиком отнесена к шуйце: Михайловский заявляет, что ее по­явление в «Русском вестнике» много помогло педагогам, потому что окрылило врагов Толстого, в том числе и Е. Маркова. Так редакция «Отечественных записок» отомстила Толстому за его коварство: Михайловский довольно прозрачно намека­ет Толстому на то, что печатайся его роман у них — критики вели бы себя иначе.

Ответ Михайловского Ткачеву и Маркову принял очень обширные размеры; но характерно, что собственно о главном предмете полемики — о конкретных взглядах Толстого на организацию народной школы, высказанных в статье «О народном образовании», — Михайловский не сказал ни слова. В самом конце его статьи есть беглая и поражающая своей неожиданностью фраза: «Проект организации школь­ного дела, предложенный гр. Толстым, я защищать не буду» (курсив мой. — Б. Э.). Этой фразой, в сущности, вся многословная защита, вплоть до гипотезы о деснице и шуйце, сводилась к нулю. Михайловский негодовал, что «пещерные люди» хотят сделать Толстого левшой, лишая его десницы; но ведь по Михайловскому выходи­ло, что Толстой тоже должен обязательно лишиться руки — только не десницы, а шуйцы: «Ах, если бы у него не было шуйцы!.. Какой бы вес имело тогда каждое его слово и какое благотворное влияние имела бы эта вескость!» Оказывается, гипотеза плохо помогала сводить концы с концами не только в отношении к жур­налу (о взглядах Толстого на организацию школы пришлось промолчать), но и в отношении к самому Толстому: какой же это вывод — сохранить десницу за счет шуйцы? Ведь вопрос все-таки ставился о целом и живом Толстом, а не о том, ка­кого рода операции следует его подвергнуть: отнять шуйцу или десницу.

Михайловский несколько раз повторяет, что успех педагогической статьи Тол­стого неожидан для него и непонятен. Между тем успех этот совершенно понятен. Не говоря уже об остроте вопроса о народном образовании, статья Толстого по своему основному смыслу соотносилась с общей публицистикой, посвященной злободневному вопросу о судьбах дворянства и крестьянства. Книжка Ф. Фадеева, разобранная в «Гражданине» («Чем нам быть?», 1875), отвечала на этот вопрос характерным советом: нужно создать особый культурный слой — из крупного зе­мельного дворянства и крупного купечества. Другого рода совет дает А. Коше- лев — «мыслитель, всегда вращающийся в кругу московских славянофилов» (по определению «Гражданина»), в брошюре «Наше положение» (Берлин, 1875): глав­ное зло он видит в чиновниках и потому настаивает на предоставлении самых широких прав и возможностей земству. В. П. Мещерский печатает в «Гражданине» серию «Политических писем», в которых скорбит о падении старого «дворянского духа», о торжестве над ним «духа чиновника» и мечтает о создании «чего-то вроде дворянского помещичьего сословия как результата мирного и на взаимном доверии основанного сожития крестьян с помещиками». Земские либеральные учреждения он подвергает злобной и насмешливой критике и возмущается, что «нигилист нового завета» стал сочувственнее этому чиновническому духу, чем «дворянин с преданиями старого завета».

В «Гражданине» статья Толстого звучала совсем иначе, чем в «Отечественных записках», — именно как выступление «дворянина с преданиями старого завета», который сжился с «народом», знает его нужды и интересы и потому поражает вра­га, «нигилиста нового завета», его собственным орудием — заботой о «народе» и уважением к нему. Земельная аристократия и кондовое крестьянство, которому не нужно никакое так называемое «развитие», — вот настоящая основа русской жиз­ни. В «Анне Карениной» Левин со своими мужиками, знающими лучше и тверже любого философа, как и для чего надо жить, последовательно противопоставлен представителям всех других классов и слоев: Каренину, Облонскому, Кознышеву, Вронскому, брату Николаю с «нигилистом» Крицким, прогрессивному помещику Свияжскому и купцу Рябинину.

«Большая битва», которую Толстой затеял с педагогами, кончилась чем-то по­хожим на победу: «Отечественные записки» оказались на его стороне и очень деятельно расправлялись с его противниками. Правда, редакция усиленно реко­мендовала ему отказаться от шуйцы и остаться при одной деснице, т. е. превра­титься, в сущности, в инвалида и потерять свою самостоятельность, свое особое положение «вне литературных партий». Но ведь отнять эту «шуйцу» насильно они не могли, а пока что достаточно было и такого условного признания.

Как бы то ни было, Толстой оказался в центре внимания не только как писатель, но и как мыслитель, к голосу которого надо прислушаться. Статья Михайловского кончалась знаменательными словами: «Ну что, читатель?.. Не прав ли я был, гово­ря, что, несмотря на всю свою известность, он совершенно неизвестен? Будущий историк русской литературы разберет, в чем тут дело, а дело-то любопытное, будет над чем поработать».

4

«Азбука» как демонстрация против современной литературы. Письма к Стра­хову о «возрождении в народностиОбращение к мировому народному эпосу.

Рассказ «Кавказский пленник

Исторический смысл толстовской «Азбуки» не исчерпывается тем, что было сказано о ней в предыдущих главах. Книга эта не только педагогическая: она пред­ставляет собой в то же время собрание литературных заготовок и этюдов. Педаго­гические занятия были для Толстого, помимо всего, особым методом решения очередных литературных проблем; так было в 60-х годах («Кому у кого учиться писать»), так получилось и теперь. Толстой работает над «Азбукой» не только как педагог, но и как писатель, ищущий новых путей. Отчасти именно поэтому «Азбу­ка» не имела успеха у педагогов.

Педагоги похваливали «азбучные» рассказы Толстого, но задавали при этом очень характерный вопрос: «для кого же все это писано?» Одних удивляло, почему Толстой налег особенно на Эзопа, а Кольцова, Крылова, Пушкина и других про­пустил; другие недоумевали, почему он «усиливается все излагать каким-то стран­ным орловско-калужским наречием, полным провинциализмов и особенностей, которые ни с какой стороны не могут принести пользы». Некоторые отметили, что в книге слишком много басен, и объясняли это «ненавистью к дурно понятому реализму» и стремлением «развить нравственный элемент перед умственным». Некоторые, наконец, отметили и то, что почти все рассказы проникнуты покор­ностью судьбе, верой в слепой случай, фатализмом: «Тенденциозность содержания большинства рассказов парализует совершенно даже мастерское изложение авто­ра». Особенно удивляло всех критиков то, что Толстой не дал в «Азбуке» места нашим «образцовым писателям»: Гоголю, Тургеневу, Решетникову, Успенскому, Марко Вовчку и другим, «более или менее удачно схватывавшим заветную жизнь народа и всего общества». Вопрос с педагогической точки зрения очень естествен­ный; но именно на фоне этого вопроса и видно, до какой степени «Азбука» Тол­стого выходила за пределы собственно педагогических задач и часто не считалась с ними. Критики и педагоги не догадывались, что «Азбука» Толстого представляла собой демонстрацию не только против «звуковиков» и их системы преподавания, но и против «образцовых писателей», против литературных традиций.

Басни Эзопа, сказки и маленькие рассказы на примитивные темы — это опыты в области новых жанров и нового стиля. Толстой обращается к «азбуке» словесности: к древнему эпосу, к греческим классикам, к древнерусской письменности, к рус­скому фольклору. Ясная Поляна превращается в школу не столько для детей, сколь­ко для самого Толстого. С. А. записывает в дневнике 1871 г.: «С декабря упорно занимается греческим языком. Просиживает дни и ночи. Видно, что ничто его в мире больше не интересует и не радует, как всякое вновь выученное греческое сло­во и вновь понятый оборот. Читал прежде Ксенофонта, теперь то Платона, то Одис­сею и Илиаду, которыми восхищается ужасно. Очень любит, когда слушаешь его изустный перевод и поправляешь его, сличая с Гнедичем... Успехи его по греческо­му языку, как кажется по всем расспросам о знании других и даже кончивших курс в университете, оказываются почти невероятно большими»[610]. Сам Толстой пишет Фету: «С утра до ночи учусь по-гречески... Я ничего не пишу, а только учусь... Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь; во-вто­рых, убедился, что из всего истинно прекрасно