Работы о Льве Толстом — страница 185 из 310

народный язык («фольклор»), а потому, что его новые художественные принципы естественно («случайно» в этом смысле) совпали с принципами народной поэзии: он просто любит «определенное, ясное и красивое» и все это находит «в народной поэзии и языке и жизни». Инте­ресно появление последнего слова: оно показывает, что дело здесь не только в языке, не только в писательских потребностях и принципах. Этим письмом наме­чается полный переход Толстого к крестьянству как к единственной опоре его идеологической позиции. Но пока это еще не ясно ему самому: поворот начинает­ся с наиболее важного для него пункта — с вопроса о творчестве.

Как всегда, Толстой с замечательной чуткостью и волнением отзывается на требования современности, но в то же время он не хочет примыкать ни к какому лагерю интеллигенции и всякий раз противопоставляет ее теориям и направлени­ям свою особую тактику, основанную на внеисторических моральных и эстетиче­ских принципах. Посетивший Ясную Поляну в 90-х годах П. Перцов вспоминает, что в ответ на его слова о направлениях 60-х и 70-х годов Толстой сказал: «Что это за направления? Я не понимаю, что разумеют под этим словом. Я сам пережил все эти 60-е и 70-е годы и хорошо их помню, и могу вас уверить, что никаких таких особенных направлений тогда не было. То же было, что и в другое время»[613]. Толстой ведет себя так, как будто именно от его поведения зависит все дальнейшее движе­ние истории. Когда все рассуждали о народном образовании, Толстой сделался учителем и стал доказывать, что народ вовсе не нуждается в том образовании, о котором хлопочет интеллигенция разных направлений. Когда все обратились к изучению народной жизни и стали рассуждать о «народности», он решил бросить «башню нашей дурацкой литературы» и писать народным языком, но не потому, что он «народный», а потому, что в нем «есть звуки для выражения всего, что толь­ко может желать сказать поэт», и потому, что этот язык — «лучший поэтический регулятор» (61, 278).

Оценка народного языка и поэзии, сделанная Толстым в письме к Страхову, явно совпадает с той, которую он давал греческим классикам, — с его мечтами о произведении «столь же чистом, изящном, где не было бы ничего лишнего, как вся древняя греческая литература». Русская Народная поэзия (как и древнерусская письменность) стала для него в один ряд с «Илиадой» и «Одиссеей» — не как «фольклор», не как материал для обработки, а как идеальный образец повествова­тельной чистоты, противостоящий современной литературе. Он, очевидно, вовсе не собирается просто подражать народному творчеству или заниматься имитаци­ей: он хочет строить литературу на принципах мирового народного эпоса.

Первым опытом, осуществлявшим эти принципы, был рассказ «Кавказский плен­ник», написанный одновременно с приведенным выше письмом к Страхову. Толстой сам говорит: «Это образец тех приемов и языка, которым я пишу и буду писать для больших» (61, 278). Толстой сам охарактеризовал особенность художественной ма­неры, в которой написан «Кавказский пленник» и подобные ему рассказы «Азбуки»; когда Страхов уговаривал его напечатать что-нибудь из этих рассказов в журнале, он возражал: «Если будет какое-нибудь достоинство в статьях азбуки, то оно будет за­ключаться в простоте и ясности рисунка и штриха, т. е. языка; а в журнале это стран­но и неприятно будет — точно недоконченное. Как в картинной галерее, какой бы ни было, рисунки карандашом без теней» (67, 274). Действительно, «Кавказский пленник» — чистейшая графика. Это вовсе не подражание фольклору, а этюд, худо­жественная задача которого состоит в чистоте и простоте рисунка, в четкости линий, в ясности и элементарности сюжета. Нет никакой психологической раскраски, ни­каких отступлений в сторону, никаких описательных подробностей. В основу поло­жены простые, первобытные, «натуральные» отношения и чувства, лишенные всякой болезненности или утонченности, все действие построено на элементарной борьбе за жизнь. События рассказа происходят во время войны русских с горцами, но рас­сказчик не сообщает никаких исторических сведений, ограничиваясь одной короткой фразой: «На Кавказе тогда война была». Впервые у Толстого рассказ построен на самых событиях, на самом сюжете — на самом простом интересе к тому, чем дело кончится. От читателя не требуется ничего иного, кроме сочувствия к герою, кото­рому грозит гибель. Недаром Толстой так увлекался Гомером: получилось нечто вроде миниатюрной «Одиссеи», противостоящей не только всей современной лите­ратуре, но и собственной грандиозной «Илиаде» — «Войне и миру».

Это совсем не фольклорная стилизация — ни по языку, ни по построению и сюжету. Материалом для рассказа послужили события из жизни самого Толстого на Кавказе (преследование чеченцами, чуть не взявшими его в плен) и некоторые книжные источники, описывающие кавказскую войну и плен («Воспоминания кавказского офицера» Ф. Ф. Торнау). По своему заглавию и сюжету рассказ кажет­ся демонстрацией против пушкинской поэмы: романтический пленник превра­тился в простого офицера Жилина, мечтающего вернуться к матери в Россию; романтическая черкешенка, пылающая страстью, заменена девочкой-татаркой, которая не питает к пленнику никаких чувств, кроме обыкновенной жалости; вместо взволнованного, патетического стихового повествования — спокойная, сжатая речь простого рассказчика. Это подтверждается словами в письме к Стра­хову: «... даже Пушкин мне смешон». Однако какой смысл могла иметь такая борьба с Пушкиным в 70-х годах, когда имя его вовсе не было в особенном почете и когда не было заметно никакого особенного его влияния на литературу? Дело было, очевидно, не просто и не прямо в Пушкине: рассказ был направлен не про­тив Пушкина, а против «периода Пушкина», о котором Толстой писал Страхову, что он «умер совсем, сошел на нет» (61, 278, 275; курсив мой. — Б. Э.). Эти слова надо понимать, очевидно, не как выражение сожаления, а, наоборот, как реши­тельное утверждение того, что литература должна отказаться от прежних традиций. Против этих традиций и выступает Толстой со своим «Кавказским пленником», опирающимся на широкую базу мирового эпоса и обращенным к читателям всех классов и возрастов. Получился неожиданный результат: рассказ, как будто на­правленный против Пушкина, оказался стоящим гораздо ближе к пушкинской прозе, чем прежние вещи Толстого. Это совершенно естественно: принципы «про­стоты и ясности рисунка и штриха» должны были привести Толстого к прозе Пушкина, менее всего оцененной и использованной «периодом Пушкина». Как мы увидим дальше, «Повести Белкина» оказались настольной книгой Толстого во время его работы над «Анной Карениной».

Итак, дело не только в том, что Толстой обратился к народной поэзии и языку, но и в том, что он вступил в борьбу с современной интеллигенцией и ее литерату­рой. В 1871 г. он настойчиво советовал Страхову — журналисту, человеку из мира городской интеллигенции — отрешиться от современности и писал ему: «Бросьте развратную журнальную деятельность. Я вам про себя скажу: вы, верно, испыты­ваете то, что я испытывал тогда, как жил, как вы (в суете), что изредка выпадают в месяцы часы досуга и тишины, во время которых вокруг тебя устанавливается понемногу ничем не нарушимая своя собственная атмосфера, и в этой атмосфере все жизненные явления начинают размещаться так, как они должны быть и суть для тебя; и чувствуешь себя и свои силы, как измученный человек после бани. И в эти-то минуты для себя (не для других) истинно хочется работать, и бываешь сча­стлив одним сознанием себя и своих сил, иногда и работы... теперь же это — мое нормальное положение» (61, 262). Толстой с такой решительностью нападает на современную культуру, и, в частности, на литературу, что Страхов, все время не­сколько подлаживающийся к нему в своих письмах, начинает вторить ему, описы­вая Петербург как Вавилон, в котором царит одно тщеславие и жажда денег: «Знае­те, здесь, мне кажется, становится понятна и здешняя литература. Какую жизнь видят пред собой те, кто пишет? Такую, которая не внушает никакого уважения, никакой любви, где эгоизм, жажда наслаждений и самолюбие действуют наголо, где деньги — все»[614]. Специально для Толстого (или, может быть, для укрепления своего «почвенничества») Страхов описывает «добродушных извозчиков и двор­ников», которые глазеют на весь этот Вавилон, «очевидно не принимая в свою душу ни единой черты из жизни, в нем совершающейся».

«Азбука» Толстого, его выступление против педагогов и статья «О народном образовании» — это все подготовка того поворота в жизни и творчестве Толстого, который осуществился в 80-х годах и в основе которого лежит решительное отри­цание всякого исторического прогресса. Недаром одновременно с «Азбукой» он усиленно думает об истории и начинает писать исторический роман из Петровской эпохи. Михайловский был прав, когда утверждал, что отрицательное отношение Толстого к петровской реформе, которое, по слухам, будет высказано в его новом романе, нисколько не сближает его со славянофильством: «Общий тон его убеж­дений самым резким образом противоречит как славянофильским и почвенным принципам, так и принципам "официальной народности"». Надо, однако, приба­вить, что тон этих убеждений достаточно резким образом противоречит и народ­ническим принципам. «Азбучные» рассказы Толстого совпали с развитием народ­ничества не потому, что Толстой приблизился к нему, а потому, что он вступил с ним в борьбу. Со всей определенностью это скажется через несколько лет, когда, пройдя через создание «Анны Карениной», Толстой возьмется за писание своих «народных рассказов» и создаст нечто вроде собственного фольклора.

Часть вторая

РОМАН ИЗ ПЕТРОВСКОЙ ЭПОХИ

1

Новые исторические замыслы. Русская историография 60-х годов. Смутное

время и эпоха Петра I как соотносительные злободневные темы. Вопрос о кри­зисе дворянства и о петровских реформах.

Как это было и десять лет назад, Толстой занялся школой и «Азбукой» не толь­ко ради педагогики самой по себе. Эпилог «Войны и мира» был выходом за преде­лы исторического романа: здесь Толстой вступал в полемику с современностью по основным философским и общественным вопросам. Педагогика была попыткой найти практическое приложение своим взглядам и занять в новой современности определенное положение. К этому шагу его особенно побуждало отношение пере­довой критики к «Войне и миру». Надо было доказать не только свое право на участие в современной жизни, но и свою правоту.