Но педагогика была только поверхностью тех умственных процессов, которые совершались в глубине. Закончив «Войну и мир», Толстой сейчас же берется за новую работу. Замыслы и планы сменяют друг друга. Отдыхать он не умеет и не может: «весь мир погибнет, если я остановлюсь». Вместо отдыха и успокоения следуют годы волнений и напряженных творческих усилий.
Осенью 1869 г. Толстой задумал было написать роман с характерами русских богатырей: «Особенно ему нравился Илья Муромец. Он хотел в своем романе описать его образованным и умным человеком, происхождением мужик, и учившийся в университете» (запись С. А. Толстой)[615]. Потом явился замысел комедии: «Он даже начал ее и рассказал мне довольно пустой сюжет, но я знаю, что это не серьезная его работа. Он сам на днях сказал мне: "Нет, испытавши эпический род (т. е. "Война и мир"), трудно и не стоит браться за драматический". Но я вижу, что он только и думает о комедии и все свои силы направил на драматический род»[616]. Действительно, именно в это время Толстой усиленно читает драматическую литературу: Шекспира, Мольера, Гете, Пушкина, Гоголя. Он колеблется между трагедией и комедией: комедия, думает он, в наше время возможна, но трагедия «при психологическом развитии нашего времени страшно трудна». Толстому не нравятся ни «Ифигения» и «Эгмонт» Гете, ни «Генрих IV» и «Кориолан» Шекспира, ни «Борис Годунов» Пушкина. Он пишет Фету, что хочет поговорить с ним о Шекспире, о Гете и вообще о драме, что целую зиму занят только драмой, что хочет почитать Софокла и Эврипида. «Русская драматическая литература, — записывает он, — имеет два образца одного из многих и многих родов драмы: одного, самого мелкого, слабого рода сатирического, "Горе от ума" и "Ревизор". Остальное огромное поле — не сатиры, но поэзии — еще не тронуто» (48—49, 345). Но после поездки к Фету (в феврале 1870 г.) он бросает все свои драматические замыслы: «На днях он был у Фета, — записывает С. А. Толстая, — и тот сказал ему, что драматический не его род, и, кажется, теперь мысль о драме и комедии оставлена»[617].
До поездки к Фету Толстой совсем было собрался писать историческую трагедию (по-видимому, в духе Шекспира) и взялся за чтение «Истории царствования Петра I» Н. Устрялова. 15 февраля 1870 г. С. А. Толстая записала: «Типы Петра Великого и Меншикова очень его интересуют. О Меншикове он говорил, что чисто русский и сильный характер, только и мог быть такой из мужиков. Про Петра Великого говорил, что он был орудием своего времени, что ему самому было мучительно, но он судьбою назначен был ввести Россию в сношение с Европейским миром. В истории он ищет сюжета для драмы и записывает, что ему кажется хорошо»[618].
Работая над «Войной и миром», Толстой постепенно входил в исторический материал, в философско-исторические проблемы. Еще до окончания «Войны и мира», в 1867 г., он начал искать подходящего для себя исторического героя. В это время он писал П. И. Бартеневу (издателю «Русского архива»): «Напишите мне, ежели это не составит для вас большого труда, материалы для истории Павла императора. Не стесняйтесь тем, что вы не все знаете. Я ничего не знаю, кроме того, что есть в Архиве. Но то, что есть в Архиве, привело меня в восторг. Я нашел своего исторического героя. И ежели бы бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю» (61, 166)[619]. Представление о Павле как о подходящем историческом герое сложилось у Толстого, очевидно, на основании напечатанных в «Русском архиве» 1864 и 1866 гг. материалов: «Любопытные и достопамятные деяния и анекдоты императора Павла Петровича (Из записок А. Т. Болотова)» и «Рассказы генерала Кутлубицкого о временах императора Павла I». Особенное впечатление должны были произвести на него главы из записок Болотова: «Государь самые первейшие минуты правления знаменует милостью», «Государь изъявляет кротость и незлопамятность при первом своем шаге», «Государь уже в первые дни своего царствования приступает к уменьшению роскоши», «Государь сокращает домашние расходы при дворце», «Государь не лишает дворянства дарованной родителем его ему вольности» — таковы характерные заголовки отдельных «анекдотов», собранных в этих записках.
Проект романа о Павле скоро отпал, но поиски «исторического героя» продолжались, как продолжались и общие размышления об истории и исторической науке. Весной 1868 г. Толстой часто виделся с М. П. Погодиным и беседовал с ним на исторические темы. Погодин в эти годы усиленно занимался изучением Петра I, о котором еще в молодости, в 20-х годах, написал драму. Вполне вероятно, что при свиданиях с Толстым он делился своими соображениями о деятельности Петра и о Петровской эпохе, — тем более, что вопрос о Петре I, получивший остро злободневный смысл в полемике западников со славянофилами, продолжал обсуждаться и в исторической литературе 60-х годов.
Русская научная историография родилась из полемики западников со славянофилами, а центральным пунктом этой полемики был вопрос о роли Петра I — о древней Руси и новой России. На вопросе о государстве, о превращении старой родовой и общинной Руси в Российское государство, сказалась основная разница в воззрениях западников и славянофилов. Западники были патетическими защитниками государственной, централизованной системы Петра и его реформ. Они и были главными создателями русской научной историографии, противостоявшей откровенно публицистическим и в этом смысле дилетантским «наскокам» славянофильских мыслителей.
Славянофилы выдвигали древний период русской истории (до XVI века) и возводили древнерусскую общину на степень идеала — как своеобразный «союз людей, основанный на нравственном начале». Западники, наоборот, изучали русскую историю преимущественно с XVI по XVIII век — как период постепенного роста государственного начала и превращения удельной Руси в великодержавную Россию. В 1849 г. появилось типичное в этом смысле исследование П. Павлова — «Об историческом значении царствования Бориса Годунова». В истории России он выделяет две эпохи — центральные, решающие, хотя и противоположные по своим стремлениям: Смутное время, которое Павлов называет очень характерно «безго- сударным», и Петровскую эпоху. Сравнительная характеристика этих двух эпох явно содержит намеки на злободневную полемику со славянофилами. Павлов пишет: «Стремление запоздалых людей начала XVII века произвести в обществе поворот к юридическому родовому быту, уже отжившему свой век, должно было оказаться вполне несбыточным. Ненавистники государственного развития и духовного усовершенствования явились мечтателями. Идеал их был не в будущем, а в прошедшем: они пытались поворотить историю назад»[620]. В конце книги эти две эпохи сопоставляются: «Обе исторические поры были энергической попыткой русского общества вырваться из душных объятий несостоятельной действительности и нравственно возродиться. Та и другая попытка к общественному возрождению были сделаны по практическим взглядам, совершенно различным. В пору безгосударную Русь силилась поворотиться к своему прошедшему; в эпоху петровского преобразования она устремилась к своему великому будущему. В первом случае она оказалась враждебной неотразимому историческому развитию, гоняясь за призраком; во втором, напротив, явилась вполне благоразумной, преследуя положительную действительность. В эпоху безгосударную Русь увлекалась преимущественно воображением, в Петровскую более повиновалась внушениям простого здравого смысла. Любопытные времена! Сколько жизни, энергии, движения во всем обществе! Сколько ярких, благородных, самоотверженных характеров! Предмет, достойный прилежного, внимательного изучения...»[621]
Характерно, что эта книга Павлова была выпущена новым изданием в 1863 г., когда западники уже явно побеждали: вышедшие к тому времени двенадцать томов соловьевской «Истории России с древнейших времен» подавили своей научной тяжестью построенные на «мечте» и на «воображении» работы славянофилов. Научная историография оказалась в руках западников. В своих воспоминаниях С. М. Соловьев третирует славянофильских историков, как невежд и фантазеров, незнакомых с фактическим материалом. Борясь с их антигосударственными «фантазиями», он еще в 1857-1858 гг. выступил со специальными полемическими статьями, в которых называл их исторические взгляды «антиисторическими» и, обрушиваясь на их «отрицательное направление», восклицал: «Бедная, бедная русская история! Последние полтораста лет должны быть из нее вычеркнуты: здесь порча вследствие господства чуждой образованности, но, по крайней мере, древняя допетровская история остается у нас? — Нет, из нее должны быть исключены два века, XVI и XVII, самые блестящие, самые любопытные, самые зиждительные века! — ибо здесь также порча от византийской формы... И такое разрушение истории производится во имя любви к ней!»[622]
Выходившие в это время тома соловьевской истории, несмотря на всю их «академичность», имели актуальный смысл, непосредственно соприкасаясь с очередными вопросами современности. Таковы были в особенности тринадцатый, четырнадцатый и пятнадцатый тома (1864-1866 гг.), освещавшие Петровскую эпоху. Ученик Соловьева В. О. Ключевский вспоминает: «В это время, в пору сильнейшего общественного возбуждения и самых напряженных ожиданий, в самый разгар величайших реформ, когда-либо испытанных одним поколением, в год издания Положения о земских учреждениях и Судебных уставов 20 ноября, Соловьев издал четырнадцатый том своей "Истории России", в котором начал рассказ о царствовании Петра после падения царевны Софьи и описал первые годы XVIII века. Казалось, редко работа историка так совпадала с текущими делами его времени, так прямо шла навстречу нуждам и запросам современников. Соловьеву пришлось описывать один из крутых и глубоких переломов русской жизни в те именно годы, когда русское общество переживало другой такой же перелом, даже еще более крутой и глубокий во многих отношениях»[623].
На основе этих злободневных аналогий и ассоциаций к середине 60-х годов развивается обширная литература исторических очерков, повестей, романов и пьес. Исторический жанр становится настолько характерным и популярным, что Салтыков-Щедрин пишет свою сатиру на современность в форме «летописи», пародируя «фельетонистов-историков» (Семевского, Мельникова-Печерского, Мордов- цева, Шишкина) и подшучивая над «грозным образом» неунимающегося старика Погодина. Замечательно, что в ответ на истолкование «Истории одного города» как